Гaлинa
Kудрявcкaя,
Oмcк
УТОЛЕНИЕ ПЕЧАЛИ
Я открыла
дверь, вышла на площадку, вставила ключ в замочную скважину и
услышала шаги. Кто-то спускался по лестнице совсем рядом – пролетом
ниже. Взглянула и увидела… Маму. Она, будто была на нашей площадке,
постояла у двери и, почему-то не позвонив, решила уйти. Я гляжу
вослед маме, вижу сверху ее шаль, пальто, руку, скользящую по
перилам. Дыхание у меня перехватило… Наконец дверь закрыта, ключ в
кармане, и я медленно, очень медленно (так идет мама, тяжело
переставляя больные ноги) следую за ней.
Я вижу и верю
своим глазам – идет моя мама, хотя этого просто не может быть,
потому что ее уже несколько лет как нет на земле. Но ведь это она:
вот ее шаль пуховая, коричневая, оренбургская. Она всегда находила
себе только такую с длинным пухом на легкой основе.
- Хорошая шаль
должна продергиваться через обручальное колечко, вот тогда она в
самом деле оренбургская, - убеждала меня мама.
У меня
хранится старая мамина шаль, выношенная до основы.
Мама
повязывала шаль по-деревенски низко, до самых бровей. Голова у нее
всегда мерзла, поэтому вниз поддевался еще штапельный или ситцевый
платок. Вернее, даже и не поддевался, она всегда его носила и в
доме, шаль просто надевалась сверху. Но если шла в присутственное
место, например, в поликлинику, то платок обязательно менялся на
чистый и обязательно нарядный.
В последние
годы под шаль поддевалась еще и каракулевая легкая шапочка, которую
за ненадобностью я отдала маме.
- Теперь мою
голову никакому ветру не пробрать, - радовалась мама, натягивая и
шапку так же до бровей.
- Не бойся, не
бойся, - хвалилась она очередной обновой, заставляя меня держать
шаль на весу двумя пальцами только за пух, - видишь, не рвется,
значит – настоящая.
Мама любила
песню Людмилы Зыкиной про оренбургский пуховый платок. Наверное,
слушая, вспоминала свою маму, как я сейчас вспоминаю ее. Когда я
приезжала домой, а случалось это чаще на праздники, на стол к обеду
подавалась и бутылочка вина. Папа предпочитал портвейн. В конце
обеда мама просила: «Давай споем «Оренбургский платок»!»
И мы пели. Я
высоко, мама вторила, а папа подтягивал баском…
Я смотрю на
спускающуюся по лестнице маму, на ее любимую пуховую шаль,
повязанную до бровей. На скользящую по перилам руку. Руку с коротко
аккуратно постриженными ногтями, на которой знакома мне каждая
жилка, каждая морщинка, каждое пигментное пятнышко. Я помню эту руку
молодой. А потом стали появляться эти пятнышки.
- Мама, у тебя
же этого не было, - удивилась я в очередной приезд.
- Мало ли чего
у меня не было, - отшутилась она.
Мамина рука от
работы всегда чуть шершавая, но такая для меня нежная и желанная,
столько раз прикасавшаяся ко мне, утешающая, ласкающая. Как мне
хочется сейчас припасть к ней. И я припадаю сердцем…
А мама уходит
все ниже и ниже. И я шаг за шагом за ней. Пальто тихонько бьет ее по
голенищам валенок. Хоть и укорачивала, а так и осталось длинным.
Мама не любила длинную одежду, и так из-за больных ног ходила с
трудом, а длинные полы еще больше мешали. Носила не длиннее, чем до
середины икры.
Пальто мы
покупали здесь, в городе. Мама за лето наторговала, накопила
копеечку, с огорода и приехала ко мне, чтобы я помогла выбрать.
Конечно, коричневое и безо всяких излишеств, но обязательно
добротное, прочное. Понравилось нам хоть и коричневых тонов, но чуть
помягче – кофе с молоком. Из хорошего драпа.
- Вот это
добрая ткань, - удовлетворенно произнесла мама, - видишь, ворс аж
лоснится. Ноская будет. И воротник хороший: цигейковый, коричневый.
Все было по
вкусу, только длина не та – по щиколотку.
- Мама, -
уговорила я, - смотри, как тебе хорошо, карманы на месте, а подол
подошьешь.
Укорачивали
они пальто с подругой-портнихой, которая по своему вкусу убедила
оставить чуть подол подлиннее. Вот и хлопает теперь по голенищам.
- Быстрей
подол обобьется, - горевала мама, но укорачивать больше не стала...
Она идет
потихоньку, и я за ней, не отрывая глаз, вся обратившись в зрение и
память: вот мелькнул из-под полы пальто носок подшитого валенка.
Маминого, такого знакомого. Теперь я ношу их уже столько лет.
Незадолго до смерти мама отдала мне, когда я уезжала от нее в
сорокаградусный мороз.
Чудные
валенки-самокатки. Мама носила только такие, для больных ног они
мягче. И сразу подшивала, для лучшего упора и большей носкости.
Я иду за ней,
смотрю на нее, и мне не страшно. Мне до слез блаженно идти вот так
за мамой, все в ней до мелочей узнавая. Я понимаю, что это вот-вот,
сейчас оборвется, кончится. И знаю, что иначе нельзя, потому что
если это действительно окажется моя мама, то я этого не осилю. И все
же внутренне кричу Господу – яви свою милость, сотвори Чудо!
Как будто это
не чудо, то, что происходит сейчас. Ведь сейчас это действительно
моя мама. Чудо уже явлено – мне подарено это свидание, подлинное,
истинное.
И вот –
последний пролет. И я понимаю, что я должна сделать сейчас. Я должна
обогнать маму, пройти мимо, проститься с ней и первой выйти из
подъезда.
Я ускоряю шаг,
легко догоняю ее и, даже не глядя, вижу чужой профиль, серую, а
совсем не коричневую шаль, те излишества на пальто, которых не
любила мама, и войлочные сапожки вместо валенок.
Мамы уже нет,
она улетела туда, в ту обитель, которую уготовал ей Господь. Я
обхожу эту чужую женщину и, выходя из подъезда, глубоко вздыхаю,
понимая, что все это время я не дышала.
Иду по своим
делам, утирая слезы, и благодарю Бога за посланное мне свидание.
|