Михаил Герчик, Mинcк
Oб aвтoрe. Михаил Наумович Герчик родился в 1932 году в г.Бобруйске. В первые дни войны его отец ушел добровольцем в армию и погиб в феврале 1942 года под Москвой. Будущий писатель с матерью и младшим братом всю войну пробыли в эвакуации, в Оренбургской области, работали в колхозе. Большая семья матери эвакуироваться не успела и была расстреляна фашистами в Осиповичском гетто.


Михаил Герчик окончил Минское педучилище и филологический факультет Белго госуниверситета. Работал в газетах, на радио в издательствах “Беларусь” и “Мастацкая лiтаратура”. Автор популярных многократно переиздававшихся романов “Отдаешь навсегда”, “Обретение надежды”, “Возвращение к себе”, мнoгиx другиx книг. Произведения писателя переводились на польский, болгарский, румынский, латышский, узбекский, украинский, белорусский и другие языки, пользовались большим интересом у читателей.

Mиxaил Гeрчик дaвний друг нaшeй рeдaкции, нo вoт пeчaтaeтcя впeрвыe. И нaм приятнo, чтo пиcaтeль прeдлoжил oтрывoк из cвoeгo нoвoгo рoмaнa имeннo журнaлу “Флoридa”.

Оружие для убийцы

Oтрывoк из рoмaнa

В начале январе пятьдесят третьего Зиновий Злотник, студент четвертого курса московской консерватории, приехал к родителям в Минск на зимние каникулы. Его учителем был знаменитый на весь мир маэстро Абрам Ильич Ямпольский, воспитавший целую плеяду самых ярких скрипачей ХХ века. Учитель в шутку называл его будущим Паганини. К двадцати годам Зяма уже был лауреатом престижных конкурсов молодых скрипачей в Москве, Праге, Берлине, о его сольном концерте в Большом зале консерватории много говорила и писала вся музыкальная Москва.

Зяма и впрямь внешне походил на легендарного Паганини — высокий, резкий, порывистый, с худощавым одухотворенным лицом, на котором сияли влажные черносливины-глаза. Сходство дополняли крупный нос с горбинкой и широкими крыльями ноздрей, высокий, умный, словно из мрамора высеченный лоб, густая грива иссиня-черных вьющихся волос, крупными кольцами стекавших на плечи, и длинные гибкие пальцы, способные извлечь из скрипки всю боль и надежды человечества.

В роду Злотников никогда не было музыкантов, отец и мать работали в типографии печатниками, деды и прадеды были мелкими ремесленниками. Как могло родиться и вырасти в бедной еврейской семье такое чудо, не подохнуть от голода в эвакуации, учиться у прекрасных учителей, которых военное лихолетье забросило из Москвы в далекий сибирский Томск, было одной из тех загадок, которые то и дело задает нам жизнь.

Когда война уже заканчивалась и эвакуированные потянулись в родные места, профессор Гинзбург, который опекал Зяму в Томске, уговорил его маму, Гиту Хаимовну, отпустить сына с ним в Москву. Вскоре по приезду он отвел одаренного мальчика в Центральную музыкальную школу и представил Ямпольскому. Абрам Ильич послушал юного скрипача, подержал его руки с длинными гибкими пальцами в своих руках и тут же зачислил в свой класс.

Маленький Гриша обожал старшего брата, хотя между ними лежала пропасть в двенадцать лет, но скрипку, к которой и его пытались приохотить родители, вдохновленные необычной Зяминой судьбой, ненавидел до дрожи.

Так вот, Зяма приехал на каникулы; он уже давно не был дома, занятый учебой, репетициями, гастролями, и соскучился по родным. И мама устроила в честь его приезда праздничный обед, и созвала всех соседей и близких, а после обеда Зяма отправился на трамвае навестить девушку, в которую был тайно влюблен еще в Томске, пацаном, и какие-то пьяные подонки выбросили его на полном ходу с задней площадки прямо под колеса идущей вдоль трамвайной линии машины. «Бей жидов, спасай Россию!» — в январе пятьдесят третьего, в разгар знаменитого «дела врачей-отравителей» этот лозунг был даже популярнее, чем «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», а выбрасывать евреев на ходу из трамваев стало чуть ли не главным развлечением минской шпаны.

В последнее мгновение шофер успел каким-то чудом отвернуть. Зяма выжил. Ему раздробило левую руку — кисть пришлось ампутировать почти до локтя, поломало ноги, порвало селезенку. Врачи, что называется, за уши вытащили его с того света; единственное, о чем он потом всю жизнь жалел, — зачем они это сделали?..

Во дворе и в школе Гришу и раньше дразнили: «жид», «пархатый»... «Жид, жид, по веревочке бежит», — весело распевала рыжая соседская девчонка. Случалось, он дрался с обидчиками, но особо не переживал — мало ли дураков на свете. В конце концов он был не хуже, а даже лучше тех, кто его дразнил — лучше учился, больше читал, больше знал. Ну и что с того? Зяма был лучше всех, а его искалечили, погубили лишь за то, что у него смуглая кожа, длинные черные волосы, черные глаза и нос с горбинкой. Что еще было в нем и в Грише еврейского, кроме характерной внешности и фамилии, любви к фаршированной рыбе, куриному бульону с галками и струделю, который мать пекла к праздникам? Даже обряда обрезания над ними не произвели, даже не картавили оба и уплетали жареные шкварки с картошкой не хуже своих друзей-белорусов. Хорошо знали русский и белорусский языки, Зяма еще английский, но еврейского оба не знали совершенно, дома еврейская речь никогда не звучала. Не знали истории своего народа, религии, нравов и обычаев. Науки, литературы и искусства. Так, десяток расхожих имен, которые у всех на слуху: Карл Маркс, Эйнштейн, Эйзенштейн, Оппенгеймер. Шагал, Мейерхольд, Мандельштам, Шолом Алейхем... Каждый из этих великих, хоть и был по крови евреем, принадлежал как всему миру, так и своему народу: Маркс и Эйнштейн — немцам, Оппенгеймер — американцам, Мейерхольд и Мандельштам — русским. Но все-таки все были мечеными. За что, почему? Чем провинились перед русскими, белорусами, немцами Зяма и он, Григорий? Какие они евреи? Они признавали лишь одну национальность — советские, и делили всех окружающих на хороших и плохих. И только. Но огромной массе людей было на это наплевать, для них они оставались жидами, которые две тысячи лет назад распяли спасителя мира Иисуса Христа и за это заслуживают вечной кары. Впрочем преследования евреев начались чуть ни за две с половиной тысячи лет до рождения Христа. Египетские фараоны, вавилоняне, ассирийцы — кто только не стремился задушить маленький свободолюбивый народ! Евреев убивали рыцари-крестоносцы и жгла на кострах папская инквизиция, вырезала черная сотня в Кишиневе, Киеве, в белорусских и украинских местечках. Фашисты и Освенцим стали логическим завершением этой всемирной ненависти, основанной на предрассудках. В конце концов, чем пьяные парни, выбросившие Зяму из трамвая, отличались от гитлеровцев, уничтоживших шесть миллионов евреев лишь за то, что они евреи? Они уничтожили еще одного, только и того.

И Зяма, и Гриша выросли в семье истовых партийцев. Бабушка называла дочь и зятя «мишугоим» — сумасшедшими; когда Гриша подрос, ему и впрямь порой казались, что родители не в своем уме. Высокие, худые, оба сипло и гулко кашляли, как все печатники, отравленные свинцом, и нещадно дымили «Беломором»; молились на Сталина, чей портрет в форме генералиссимуса до конца дней украшал их комнату; ненавидели Хрущева, который оплевал его и выбросил из мавзолея; были убеждены, что Пастернак, Солженицын и Сахаров — враги народа, хотя толком ничего о них не знали, кроме того, что печатали в газетах; всех, кто уезжал в Израиль, клеймили предателями и сионистами, не понимая толком, что такое сионизм; разговоры об антисемитизме в стране называли не иначе как злобной клеветой. Казалось, даже несчастье, случившееся с Зямой, ничему их не научило — обычная хулиганская выходка, при чем тут антисемитизм?! Пьяные хулиганы могли выбросить из трамвая и русского парня, и белоруса, и узбека... Дело врачей — подлая провокация врага народа Берии, партия разобралась и воздала по заслугам и ему, и этой сволочи Тимашук, которая раздула «дело». Гришу и раз, и другой срезали на экзаменах в университет — нужно лучше учиться; подготовился как следует, вот и приняли. Приняли же Зяму в лучшую в мире московскую консерваторию! А то, что он не смог в ней доучиться — так это просто несчастный случай.

Горластые, напористые, неуступчивые, они яростно отстаивали свои убеждения или то, что выдавали за убеждения; в типографии побаивались их языков и старались в споры не ввязываться. Выступали на всех партсобраниях, одобряли все, что следовало одобрять, и клеймили — что следовало клеймить, с энтузиазмом ходили на демонстрации. Даже став пенсионерами, в ноябрьскую хлябь или майский ливень, Гита Хаимовна и Соломон Соломонович нацепляли на пальто красные банты, брали портреты вождей на длинных палках и шли в колонне типографских рабочих к памятнику Ильичу на площадь Ленина. В день выборов они вставали рано, чтобы уже к шести быть на избирательном участке и первыми отдать свои голоса за нерушимый блок коммунистов и беспартийных. Фотокорреспонденты охотно щелкали их с бюллетенями, однажды даже напечатали снимок; газета хранилась в семье, как бесценная реликвия, она лучше всяких слов доказывала, что все разговоры об антисемитизме — вражеская болтовня. С участка родители обычно приносили авоську апельсинов; для Гриши с детства выборы были связаны с сочными оранжевыми плодами, которые только там, в буфете, и можно было купить.

Гриша любил своих стариков и верил им. Их пылкие речи, их фанатичная убежденность в мудрости и справедливости партии, казались ему искренними вплоть до того солнечного и звонкого январского дня, когда он с матерью прибежал в больницу и увидел пустой Зямин рукав. Именно тогда его вера рухнула, как карточный домик; он понял, что мать и отец лгут и им, своим детям, и людям, и сами себе. Их ложь была рождена и выпестована лютым страхом перед властью, которая могла любого превратить в лагерную пыль за одно неосторожное слово. Этот страх был у них в крови, в генах, в подсознании; всеми силами они пытались передать его сыновьям, чтобы уберечь их, но не уберегли — могло ли быть что-либо хуже того, что случилось с Зямой?! Там, в больничной палате, где Гриша сидел, сжавшись в комок, на краешке Зяминой кровати, с ужасом поглядывая на его пустой рукав, на побритую и забинтованную голову и закованные в гипс ноги, прикрытые тощим одеяльцем, на слезы, которые Зяма слизывал с уголков губ кончиком языка, этот страх заполнил и его душу — жуткий, цепенящий страх муравья, которого выталкивают, вышвыривают из собственного муравейника другие муравьи.

Григорий ничего не выгадывал, женившись на Татьяне Михаленко. С равным успехом он мог жениться на Циле Лилиенталь или Лизе Малкиной, своих соседках, но полюбил он не Цилю и не Лизу, в Таню, которая училась на филфаке, на параллельном курсе. А коль уж судьба распорядилась так, что его избранницей стала белоруска, Гриша без труда уговорил ее оставить свою фамилию. Не Еленой Злотник, а Еленой Михаленко стала и его дочь. Когда Аленка пошла в первый класс и нужно было определить ее национальность, он без колебаний сказал жене: «Запиши белоруской». Ему было стыдно и горько, но он понимал: стыд не дым, глаза не выест. Конечно, в метрике дочери так и останется, что отец — еврей, но зато в паспорте этого уже не будет. Елена Григорьевна Михаленко... Она не узнает оскорблений, выпавших на его долю, над ней не будут издеваться в приемных комиссиях, в отделах кадров, как издевались над ним, она не будет ощущать себя чужой среди своих, той самой говядиной второго сорта, какой постоянно ощущал себя он сам.

Зяма привез свою скрипку — ни Гриша, ни родители так и не успели услышать, как она звучит. Конечно, не Страдивари и не Амати, но инструмент, по Зяминым словам, великолепный, старинный. Зяме подарил эту скрипку его учитель после победы на Берлинском конкурсе. Она покоилась в роскошном, обтянутом черной кожей футляре, выложенном внутри алым бархатом. Когда Гриша с матерью вернулся из больницы, Гита Хаимовна завернула футляр в новую простыню и спрятала в кладовой за всяким хламом, чтобы не ранила своим видом сыну душу.

Выписавшись из больницы, Зяма остался в Минске — с консерваторией было покончено. В двадцать лет будущий Паганини стал инвалидом. Несколько месяцев он не выходил из дому, лежал на кровати, отвернувшись лицом к стене, или часами неподвижно сидел в продавленном кресле, закрыв глаза, и у Гриши сердце разрывалось от боли за него.

Однажды, когда родители были на работе, а Гриша делал уроки, Зяма спросил:

— Ты не знаешь, куда мама спрятала скрипку?

— Понятия не имею, — ответил он.

— Помоги поискать.

Они перерыли весь дом и наконец нашли ее. Зяма положил сверток на стол, развернул, открыл футляр. Солнечный зайчик проскользнул в комнату и заиграл на потемневшем от времени лаке. Гриша достал скрипку, тронул пальцами правой руки струны. Тонкий серебряный звук вспорхнул к потолку и погас — Зяма зажал гриф кулаком, его лицо исказила судорога. Гриша оцепенел, он даже перестал дышать. Ему показалось, что сейчас брат размахнется и размозжит скрипку о стол. Но Зяма осторожно, как младенца в колыбельку, положил скрипку в футляр и защелкнул замки.

— Заверни и отнеси на место. Там сухо, она не испортится.

Ушел к себе в комнату, рухнул на кровать и отвернулся к стене. Когда Гриша вернулся, у Зямы лицо было в слезах.

— Пойди погуляй, — прохрипел он. — Я хочу побыть один.

Узнав о его беде, Ямпольский приехал в Минск. О чем они говорили, закрывшись в родительской спальне, Зяма никому не рассказывал. Через неделю после отъезда именитого гостя его приняли на работу в минскую музыкальную школу — преподавать историю музыки. И Зяма вроде бы ожил: натаскал из библиотек гору книг о великих музыкантах, читал и перечитывал их, писал конспекты лекций, хотя глаза у него как погасли когда-то, в больнице, так уже и оставались тусклыми, как плошки.

Проработал он в школе ровно один день. Вернулся и сказал:

— Все. Хватит. Ноги моей больше там не будет.

— Почему, сыночек? — всполошилась мать. — Это такая интеллигентная работа!

— Там весь день звучит музыка, — Он сел за стол и положил голову на клеенку. — Я не могу этого слышать, понимаешь? Я там с ума сойду, на этой интеллигентной работе.

Кончилось тем, что родители пристроили его в типографию, кладовщиком на склад бумаги. Вместо музыки там от утра до ночи звучал отборный мат. Вскоре Зяма научился материться и пить водку не хуже складских грузчиков. Похоже, он смирился со своей бедой и стал все реже вспоминать проклятый январский день, когда вздумал навестить школьную подружку. День, когда та, настоящая его жизнь закончилась. А эта... Ну какая это жизнь! И какая разница, чем в ней заниматься?!

У Зямы отрасли волосы. Больше он не позволял им падать на плечи, стригся коротко, под бокс. Но был все так же отчаянно красив; несмотря на увечье, женщины — а их в типографии работало множество, особенно в наборном и переплетном цехах, липли к нему, как банные листья.

Скромный застенчивый юноша, который до двадцати лишь несколько раз мельком целовался с девочками, потому что у него не было времени на всякие глупости, оказался завзятым бабником. Мать с ужасом рассказывала, как две молодые замужние женщины из-за него прямо в цеху вцепились друг другу в волосы. Он стал исчезать из дому — у одной жил неделю, у другой месяц, у третьей полгода... Гриша поражался — брат был для него богом, неужели боги могут так низко пасть?

Гриша уже перешел в седьмой класс, когда однажды вечером Зяма привел домой молодую женщину с девочкой. Девочке было годика четыре.

— Знакомьтесь, — сказал он. — Моя жена Ева, а это ее дочь Наташа. Теперь и моя, конечно, тоже. Мы поживем у нас, вы же знаете, как трудно с ребенком снять комнату.

— Живите на здоровье, — сказала мать, обрадовавшись, что сын, похоже, остепенился. — В тесноте да не в обиде, а?! Проходите, милочка, и ты, радость моя, проходи, будьте как дома. — Она взяла девочку на руки и поцеловала. — Тяжеленькая... Вот и мы дождались внучки, отец!

Отец добродушно хмыкнул.

— Так, может, вы уже и расписались?

— Ой, как славно! — Мать опустила Наташу на пол.— Значит, у нас еще четыре дня. Я успею купить на рынке пару хороших карпов и приготовить еще что-нибудь вкусненькое. Вы любите фаршированную рыбу, милочка?

— Люблю, — смущенно ответила Ева. — Моя мама тоже на праздники фаршировала карпа.

Гриша с раскладушкой переселился на кухню. Там было тесно и неудобно, и пахло едой, но он и не такое стерпел бы, только бы брату было хорошо.

От матери он узнал Евину историю. Родом она была из Ташкента, вышла замуж за военного, он и привез ее в Минск. Жили в Уручье, в офицерском общежитии, два года назад муж погиб на маневрах. С Зямой познакомилась случайно, в кино, встречались несколько месяцев, потом решили пожениться. Работает лаборанткой в химико-технологическом институте.

Ева была старше Зямы лет на пять, но мать этому даже радовалась. Самостоятельная женщина, хлебнула в жизни горя, такая ему, вертопраху, и нужна.

Но они так и не поженились.

В пятницу вечером женщины на кухне фаршировали к завтрашнему дню рыбу и пекли пироги, от запахов, которые оттуда доносились, у всех текли слюнки. Отец с Зямой играли в шахматы, а Гриша учил Наташу делать из бумаги самолетики. Тихонько играло радио, передавали концерт для скрипки и фортепьяно Прокофьева. Зяма задумчиво вертел в руках коня — думал над очередным ходом, было похоже, что он проигрывает. Вдруг брат вскочил со стула, смахнул с доски фигуры и пронзительно закричал:

— Крысы! Крысы! Смотрите, сколько крыс! Мамочка, папа, ради Бога, прогоните их! Они сожрут меня...

Наташа заплакала от страха. Гриша подбежал к Зяме, схватил его за руку. Он вырвался и больно ударил Гришу по лицу.

— Крысы! — кричал Зяма, вытаращив глаза, и на его губах пузырилась пена.— Больно! Крысы!..

Гриша испуганно огляделся. В комнате не было никаких крыс и не могло быть, в доме даже мыши не водились, откуда тут было взяться крысам? Но Зяма их видел, и Грише вдруг показалось, что он тоже видит, как целый клубок серых, длиннохвостых, отвратительных чудовищ с острыми усатыми мордочками и красными бусинками -глазами волна за волной накатывается на брата, рвет его когтями и зубами. Зяма упал на пол, завертелся юлой, срывая с себя крыс и крича от ужаса:

Из кухни прибежали мать и Ева. Зяма вскочил и заметался по комнате, как слепой, натыкаясь то на стол, то на сервант, переворачивая стулья, расшвыривая все, что попадалось под руку.

Когда прошло первое оцепенение, Гриша и отец кое-как скрутили его и перетащили на кровать. Он вырывался, изгибаясь всем телом, по которому волнами прокатывалась судорога, порвал на себе рубашку и майку и наконец затих. Лежал на скомканной постели, как тряпичная кукла. Огромные глаза остекленели, из них ушла жизнь.

Захлебываясь от слез, мать побежала звонить в «скорую».Минут через пятнадцать приехал худенький щуплый доктор с двумя дюжими санитарами.

Доктор попытался расспросить Зяму о том, что случилось, что он сейчас чувствует, но тот молчал, словно не слышал ни одного слова.

— Что с ним, доктор? — с ужасом спросила сквозь слезы мать.— Что с моим бедным мальчиком?

Доктор поморгал усталыми глазами.

— Диагноз установят в больнице. Боюсь, что это шизофрения. У вас в роду кто-нибудь страдал душевными заболеваниями?

— Нет, — угрюмо ответил отец. — В пятьдесят третьем он попал под машину, лишился руки, сильно разбил голову. Делали эту... трепанацию.

— Что ж, возможно, болезнь вызвали последствия черепно-мозговой травмы. Все может быть.

Зяму увезли в психиатрическую больницу в Новинки.

А в субботу утром Ева собрала свой чемодан, взяла за руку Наташу и сказала:

— Простите меня, Гита Хаимовна и Соломон Соломонович, если можете, и Зиновий пусть простит. Домой мы поедем, к маме. Я слабая женщина, мне это не осилить.

— Бог тебе судья, — сказала мать и повернулась к Грише. — Поднеси ей чемодан и посади в поезд. — И вышла, поджав губы и гордо вскинув седую голову.

 

 

 

 

Copyright © 2003 Florida-Rus, Inc. Web Design of Andrey Melkumov @ LinaDesign Studio