2(74) Фeврaль 2007

 

Руcлит

 

Вячеслав Букур, Нина Горланова, Пeрмь

Учитель иврита

Повесть

Прoдoлжeниe. Нaчaлo в №1(73)

 

 «Тише! Тише!» — кричала все время Нинико, и страшные тени ее жестов мелькали по стенам. Значит, уже включили настольную лампу. А Плаксин где? Я посмотрел: да, вот Самойленко, это Крапивский. Был же, кажется, еще Плаксин?

Пушкин в этом полулифчике выглядит ужасно! — категорично заявил Самойленко и снял с маски Пушкина атласную ермолку, белейшую, ее мне на курсах в Москве подарили израильтяне.

Крапивский сжал довольно внушительный кулак и стал показывать, как мужик на рынке бюстгальтер жене покупал: «Вот такой примерно у нее размер» — и на кулак примерял чашечки.

  А ты, Минька, стал совсем похож на еврея! Борода раздвоилась. Вот что язык делает с человеком! — умильно заявил Самойленко и вдруг зло накинулся на жену мою: — Зачем ты назвала Надежду Яковлевну Мандельштам — Надей? Какая она для тебя Надя? Она для всех Надежда Яковлевна!

  Да?.. Вы на что подписались? На «Огонек» подписались? Там...

  А ты, Нинико, разве на «Огонек» не подписалась? Денег нет?

Я все разъяснил Крапивскому: мы зато подписались на четверых детей... дети нас информируют обо всем не хуже...

Евреюшко ты мой, — с рязанским акцентом вспомнил Самойленко.
Он женился на четвертом курсе, на рязанской русской Верочке, она уехала рожать в деревню к родителям, а когда родила сына, вызвала мужа, и первое, что Самойленко услышал, входя в дом, голос тестя: он качал внука, приговаривая: «Евреюшко ты наш!» А младшая сестра Верочки говорила всем в деревне: «Раз отец евреец, то и сын у них евреец».

И тут вошел Плаксин. С испанской гордостью. У таксистов водку купил еще. На мои-то деньги! Можно покупать, когда не сам заработал. И вдруг на него закричал Леша Самойленко:

Ага! И ты сюда пришел! О погромах мечтаешь? А мы здесь живем!

  Что вы, господа, у меня любимый писатель Бабель, — мирно бубнил Плаксин, наливая всем и выпивая раньше всех, как обычно. Потом — еще. Наконец — опять.

Ах, Бабель твой любимый писатель, сука! Ну, сука, скажи: что Полтора Жида достал из гроба? А, падла! — Самойленко хватал Юрку Юрковича за грудки: — Отвечать!

Плаксин еще раз прозвенел стаканом с другими рюмками, рядом стоящими, и выпил.

— Что вынул Полтора Жида из гроба? — с подъезжаниями в голосе вторил другу Крапивский.

Плаксин с шумом пропустил жидкость, она покаталась у него внутри и — Терек воет, дик и злобен — вылилась ему на грудь в виде непоместившихся остатков. Прохрапев, он бормотал: «Из гроба, из гроба-а». Это было немножко страшно. Сын во сне вскрикнул. Крапивский со своей блестящей интуицией, которую не раз отмечали мы в компаниях, почувствовал, что происходит что-то негармоническое, и громко начал восклицать из Мандельштама, чтобы разрядить обстановку: «Я не увижу знаменитой Федры в старинном многоярусном театре...»

—  Молчать! — крикнул ему Леня. — Полтора Жида достал из гроба пулемет, а у меня дома есть автомат. — Он тут страшно закричал: — Завтра мне принесут патроны! Мы вас!!! Всех!!! Перестреляем. Это вам. Не. Царские погромы. Не. Дело врачей.

  Мама! Папа! Мама! Папа! — закричали тут и там дети.

  Я люблю евреев, — сказал я властно. — Но не в три часа ночи.
Самойленко в седьмой раз внятно попенял жене моей: почему она назвала Надей Надежду Яковлевну! Какое имела на это право! И вообще...

  Ша! Газета твоя хоть и независимая, но хреновая... Разве что ты деньгу на ней имеешь хорошую?

  Ничего она не имеет, ни копейки не заработала, — честно ответил я.

  Вот так ночь с благодарными евреями: напились, как русские, орали, как русские, нахамили тоже, как русские,  что у меня газета, видите ли, хреновая, — митинговала жена передо мной.

Звонок. А это кто? А это Плаксин. Не мог уехать, конечно, потому что деньги он потратил на водку. Вот сейчас, сказал я жене, ты и узнаешь, чем отличаются русские от евреев. И — заснул. А в это время Плаксин высыпал ей целую кучу развлечений — они же различия, по которым русского можно отличить от еврея. Те давно уехали, спали дома, а он все ходил по квартире и со смаком курил, прожигая то свою рубашку, то куртку моей жены, скрипя зубами, он резко хлопал дверцей холодильника, жизнеутверждающе жевал. И сжевал всю шарлотку. Жена разбудила меня, и я бросил ему на кухне полушубок. Юрка тщательно целился — нацелился на него, но промахнулся и упал в стайку пустых бутылок, разбив мечты жены сдать их утром и купить хоть хлеба.

Опять жена трясет меня: выбрось да выбрось Плаксина на улицу, уже шесть, трамваи ходят. Спать ей хочется. Но он же русский, сказал я ей. Неужели в тебе пропала широта души!

Если б он шарлотку не съел, я б еще терпела... для детей шарлотка была, — мрачно оправдывалась жена.

Н-да, не снимешь ты рубашку ради ближнего своего, жена, ворчал я, уходя на кухню. Там Плаксин спал, примостившись у балконной двери и так уютно закутав голову полушубком, выставив бледный крестец из-под задранной рубашки. Под ним стояла лужа мочи. Жаль было трогать его сейчас, но жена толкала меня в бок: дети увидят мочу, а они и так часто его всерьез не принимают, хотя человек говорит на восьми языках. И я растормошил бедного Юрку Юрковича: давай, вперед, трамваи ходят, дети увидят...

Дети мрачно жевали застаревшие, зачерствевшие корочки хлеба с чаем, заглядывали в пустые банки из-под тушенки, а жена еще подзуживала: может, не стоит ехать в Израиль, если евреи так похожи на русских. Она собирала в пучки воздух и слала их куда-то в сторону воображаемого Израиля... Нинико, Нинико, когда же ты уйдешь на работу, а дети в школу, и я останусь один на диване, с учебником арабского в руках? Вместо этого дети долго лезли с вопросами: как дырку зашивать — по-русски, слева направо, или по-ивритски, справа налево? Да как попало бы зашили, и все... Собственно, и в иудаизме, и в христианстве есть общее. Иудейский Бог бесконечен, поэтому у него и количество сущностей бесконечно. В христианстве вместо этого воцарилась Троица. Прямая же преемственность...

  Папа, а по-русски можно читать «Дом мод» и по-ивритски то же.

  Не только «Дом мод», топот — тоже, да, папа?

  Милый, сколько у тебя групп сегодня?

  Троица...

  Да? В первый раз так много. Нагрузка для тебя, зато мы хоть выкрутимся, купим продукты... За счет тебя, правда...

  За счет чего?

  За счет твоих трех групп сегодня.

  Каких? У меня одна группа.

Вчера напился, так хоть бы сегодня отвечал мне внятно! Никакой ответственности! — закричала жена.

Я сделал жест детям и проскандировал:

Я ви-но-ват!

Тут же дети подхватили совсем привычно:

  Я всегда был, есть и буду виноват!

И так в очередной раз я выполнил роль громоотвода. Или долг громоотвода.

Ты чего из-за этих денег хлопочешь? — сказал я жене, когда дети ушли, а она все еще что-то лихорадочно подметала, убирала. — Да у нас их будет по квартире насыпано, они, как опавшие листья, будут лежать слоями и подгнивать, шуршать. И каждый день, кляня судьбу, ты станешь вилами переворачивать пласты их, словно сено. Перегной особо качественный получится из долларов и франков...

Я это произносил, а сам мечтал: сейчас она уйдет, а я один, в тишине, начну повторять глаголы и масдары второй породы в арабском. Люблю эту утреннюю тишину, которую считаю абсолютной, несмотря на бесконечные высмаркивания дворничихи за окном. Когда читаешь арабскую строку, как будто идешь по кудрявой траве — справа налево. Эти богатые узоры, такие чувственные, заменяли, возможно, древнему арабу отсутствие зелени, воду в его пустыне. Роскошный шрифт — способ борьбы с сенсорным голодом, недостатком зрительных ощущений. Я с моим вятским умом решил так учить арабские слова: воображаю, что складываю их в голову, а там — бесконечная черная дыра, которая при выворачивании становится белой. И чем больше знаешь, тем легче усвоить новую информацию.

У нас, — кому-то объясняла жена, — как в пьесе Горького «На дне», декорации те же, и все уже в костюмах... Говорят, к богатству быстро привыкают в Израиле наши, а мы вот лет двадцать живем в бедности и никак не можем привыкнуть... Минь, смотри, кто пришел! Вадим Маркович? Прощаться.

Вадима Марковича Плаксин неизменно называет «Моркович» (они учились в одной группе). Слишком морковного цвета весь наш Вадим, вошел в комнату — и стало оранжево вокруг.

  Вот, завтра я уезжаю, — сказал он, оглядываясь. — Вы, говорят, статью напечатали против антисемитизма? Дайте в дорогу. «Русские на Стене Плача», что ли? Билет у меня на поезд, через Будапешт... времени много будет. Фета вот еще беру. Оказалось, что он тоже еврей.

  Да, у него мать еврейка. Значит, он не Фет, а Фенд, — заметил я, пока жена бегала по дому в поисках нужного номера газеты, дружелюбно повизгивая, тут вдруг послышался вкусный запах с кухни — неужели она исхитрилась занять у соседей тушенки? Для угощения Марковича? Или меня покормить хочет? Пошел на кухню...

  Жареные трусы готовы, — сказал я, вернувшись. — Подавать к столу?

    Ой! Это юбки девочек! Хотела успеть вскипятить...  А  это  все  ты виноват!.. Засунул мои газеты в беспорядке, у меня они лежали по номерам... Ты все!

    Ну, конечно, я был, есть и буду виноват, — продолжал  я честно выполнять свою роль громоотвода...

Когда Плаксин познакомил меня с Вадимом «Морковичем», мы сразу подружились. Нинико думала, что я подружился с ним на основе любви к языкам, и была рада (не пьют же). И Вадим тоже говорил своей жене: ты нам не мешай, я работаю с учеником, и ребенка привяжи где-нибудь. Но однажды, полгода назад, моя жена поняла, что нас с Вадимом особенно сроднило. Дело в том, что он бросил нам в почтовый ящик записку «Занятие переносится...». В записке он назвал меня Петей. Конечно, жена первая увидела эту записку и поняла, что прямо у нее под носом образовалось логово интровертов. Я же ей пытался объяснить: как это трогательно, что Вадим приехал через весь город, чтобы предупредить... Но жена заверещала: как с ними жить, с этими любителями иностранных языков! А теперь вот Вадим уезжает в Израиль, и она же радостно бегает в поисках подарка на память ему.

  Хи роца мияд латэт матана лэха, — сказал я.

  Ну, достаточно удовлетворительно, — похвалил меня учитель.

Вот герои пьесы Горького «На дне» никому не дарили подарков, и правильно (у них совсем иные проблемы). А жена моя схватила мое любимое произведение — статуэтку самого Веденеева! Я понимаю, почему она хочет ее передарить — из-за жестокости темы. Но как еще можно было сделать эту колонну зэков? Только так: спрессовать их в единую массу, которая уменьшается в конце, на краю света. Как бы падает в небытие. И вся при этом умещается на ладони... Скорее это памятник памятнику — среди бронзы патина искусственная, цвета плесени... И жена уже сует эту редкость Вадиму, который ничего подобного не ждал. И я не знаю, можно ли тут возражать.

Хорошо зарабатываешь на своей газете? — спросил «Моркович», максимально напрягая свои небольшие экстравертные способности для благодарности.

Пока затратное производство, — уныло вздохнула Нинико.
Тут уж я не выдержал:

—  Она нас разорит со своей демократией — бросила бы, нет, бороться ей надо, и чтоб все боролись! Да если б все боролись, страну б давно по атомам растащили, а так — все атомы на месте.

Ты их видишь? — заорала жена с грузинской своей пылкостью. — Может, их и нет, это же гипотеза была...

Давай проголосуем: есть атомы или нет? В строгом соответствии с принципами демократии.

Вадим вздохнул: ему бы наши проблемы! Ведь он уезжает в демократию.

Лашана абаа бирушалайм! — сказал он.

Желаю успеха в пробивании к демократии! — ответил я.

Жена добавила: она подозревает, что демократия — это форма существования белковых тел.

Очень сильно белковых, — автоматически бубнил Вадим, чтобы напоследок изобразить светскость. — Ты, Ни, Нана? Нинико? Ах, да. Учишь иврит?

Очень трудный для меня язык.

Он не трудный, просто про него слух такой пошел... арабский труднее — структурно, формально... — Кажется, происходило что-то квартирное. Потом я понял, что оба они уже ушли — по тому факту, что не обнаружил их вокруг себя. Только и взял-то в руки карточки с арабскими словами, а уже никого нет. Ни Вадима, ни жены... Ну, скоро с ним мы встретимся там, в Израиле. А с женой — вечером, здесь. Какие карточки у меня — вкусного шоколадного цвета, я всегда любил такой цвет картона. Я готов был до вечера учить, но желудок все время меня выдергивал из углубления. И зачем такое тело, которое все время чего-то хочет, а после, того хуже, — будет отвлекать болезнями, когда отцветет. Хорошо, что жена не заглядывает в мои мысли, а то бы спросила: ну и что, где мораль?.. Еда будет вечером, я заработаю и куплю чего-нибудь. А не заработаю: займу... Детей в школе покормят сейчас... Когда-то жена зарабатывала больше меня, но я не жалею об этих временах — это был просто какой-то вялотекущий погром. И меня еще ученики покормят! Точно, только нужно прийти пораньше. Тем более, что пора и билет брать в Свердловск... на какие шиши?..

На улице происходило что-то уличное. У церкви, разоренной при Хрущеве, стояли сейчас русопяты и собирали подписи против органа, который установлен здесь. Мне протянули подписной лист. Я подпишу, но припишу, чтоб акцента на чужебесие не было. Чего? — не поняли они. Ну, говорю, если евреев и разных инородцев не обвиняют в чем-нибудь, то я подпишу. Нет, говорят, сейчас не обвиняем, ничего такого не имеем. Я подписал: Михаил Штырбу. Они сразу вопросительно смотрят, неспокойно им от незнакомой фамилии. Пояснил: посеченный, то есть раненый, Молдавско-румынская фамилия, но вообще слово заимствовано из старославянского, видимо. Щерба — щербина, рана. Или из болгарского? Православная, сказал я им, фамилия, в румынской огласовке. Штырбу получилось. Они все заулыбались — их зачаровали сладкие звуки слова «старославянский». И тут я заметил Столярова с его вдавленными висками, отчего все лицо кажется подвешенным к вискам. Сейчас оно сияло неземной добротою.

  Минь, привет! Я только что узнал историю тех, кто спиливал кресты на этом храме. Их было трое. И все почти погибли страшной смертью. Одного разорвало у котла, в бойлерной, другого зарезали по пьянке, а третий искалечился, остался без ног, приполз недавно на костылях прямо сюда, каяться, но поздно! — Лицо Столярова выражало удовлетворение, что Бог похож на прокурора. Сделал — получай! — Поздно-поздно, — повторял Столяров.

  Почему же поздно каяться? Никогда не поздно, — сказал я. — И если уж Господь так за все наказывает, то почему Сталин не наказан?

Судя по тому, как быстро Столяров выдал ответ, он у него уже был готов: мол, за таких-то, за Сталиных, святые люди больше всего и молятся. За великих грешников. Он еще говорил, а я уже не слушал, потому что все их разговоры известны: из веры делают одно чудо, ждут чуда и любят только чудеса. Почему у инженерных работников сильна тяга ко всему мистическому, как будто им самого чудесного мира не хватает? Все им хочется небывалого: левитацию подавай или воздаяние за грехи — в одном ряду... Может, тут есть компенсация за перенапряжение рассудка в работе?

Минь, ты куда идешь — на урок? Все евреев учишь — ну и правильно, нужно у них выкачивать, — сказал он удовлетворенно. — Хорошо платят? Я тебя знаю, ты поди стесняешься просить десятку за час, как англичане берут. А чего тут стесняться, Мы, русские, должны с них взять, а они должны платить за свои грехи...

Ты чего? Я вообще беру пять рублей за два часа!

Ты, Миня, святой человек! Пятерку! За два часа... Ха. Да, кстати, тут Климовские уезжают, спроси у них, нет ли чего на продажу православного, они же собирали иконы.

Зачем я буду у них спрашивать? Климовский так тяжело переживает, что нужно уезжать... Жена его все стены обцеловывает каждый день. Это ведь не шутка: оставить родные могилы, любимую культуру.

Да чего там тяжело, Миня! Нет, ты — святой человек.— И Столяров забыл, что голос у него должен быть добрым.

 — Эти евреи вообще обнаглели! — заорал он. — Чуть им замечание какое сделай про их национальные качества, они сразу кричат: антисемит, а то и расистом обзовут! Кстати, приехал один приборостроитель из Москвы, евреев ненавидит, готов кинуться и побить того, кто их защищает. Он в командировке тут.

Слушай, а если его побьют? — поинтересовался я.

Его нельзя, он малюсенький, вызывает жалость, юродивый почти, мужичонко ма-ахонький, москвичонко такой.

Ну, мне стало понятно, почему он ненавидит евреев: надо же на кого-то свалить свои несчастья, вот такие обычно и становятся расистами, от неполноценности. Нормальный человек всегда — нормальный.

Он еще женщин ненавидит, говорит — стервы! — продолжал Столяров. — А душа светлая, православная! — Он вспомнил про обязанность быть добрым и стал восхищаться командировочным: — Светлая голова, специалист высокого класса!

Я поинтересовался: чего ж он так нетерпим к женщинам и евреям? Христос ведь призывал к терпению.

Ну, Минь, ты скажешь! Христос — недосягаемый образец.

А дьявол — вполне досягаемый, да? Может, Коля, тебе это — эмигрировать? А то замараешь свою православную душу в погромах!

Я двинулся, Столяров еще хотел пойти со мной и поговорить, но ему не хотелось спора, а хотелось дубликата, то есть чтобы под видом спора я возвращал то же самое, что он думает, но только более умными фразами, даже лучше — афоризмами. Но как хотите, господа, мне такая акробатика ни к чему. Я совсем уже настроился оторваться от него, но тут почувствовал нечто некомфортное, словно в атмосфере зарождалась магнитная буря. Я даже схватил Столярова за локоть, потому что резко ощутил слабость. И тут наконец понял причину: к нам приближалась наша университетская античница Светланова.

—  Штырбу! — вскрикнула она таким тоном, словно мы встретились в пустыне, или как бы евреи после сорокалетних странствий в пустыне закричали, увидев Ханаан: «Земля обетованная!» — Штырбу-Штырбу! Видела я вашу семью по ЦТ. По-прежнему хорошо смотритесь, серьги у жены прекрасные — в свете юпитеров особенно, неужели бриллианты?

Брилики? — подозрительно уставился на меня Столяров: мол, не купили ли сионисты меня вместе с женой, но я был все равно рад — вдвоем легче будет распрощаться с Аделаидой Вячеславовной.

За выступление дали вам квартиру? — с родственной радостью вертела Светланова мою единственную пуговицу на куртке, впрочем, возможно, не с радостью, а с подозрительностью — не микрофон ли вмонтирован в такую странную пуговицу?!

Поездка в Москву, ЦТ, да, что-то такое было — года три назад. «Учительская газета» объявила конкурс о принципах воспитания, сыну очень хотелось съездить в столицу как победителю, и он лез к матери: «Давай победим в конкурсе! У тебя ведь есть принципы воспитания». — «Некогда мне побеждать в конкурсе — стирать надо». Тогда он сам написал про семь радостей: радость от помощи маме, от чтения, от животного — кошки, от здоровья (моржевание) и так далее. Победили ведь в самом деле, жена заняла у подруги чешское стекло, серьги эти. Из поездки я единственное, что помню, это как жили в гостинице «Центральная», и там афганские функционеры ходили в белых шароварах. Тогда еще война с Афганистаном шла. Да, в шароварах и в вышитых рубашках...

  Вы квартиру-то из семи комнат получили? — продолжала она терзать невинную пуговицу.

  Мы прозябаем по тому же адресу.

  Ну, скоро это кончится!

Жена тоже говорит: уберем коммунистов от власти,  при рыночной экономике нас завалят квартирами...

Светланова в это время поставила ноги лепестком, выпрямила позвоночник, втянула зачаток второго подбородка, убрала умный лоб (подняв брови под челку). Значит, сейчас она опять работала над проблемой женственности, все ее прихорашивания имели характер лабораторной работы. С недавнего времени Аделаида всем говорила: пора оттеснять мужецентристское сознание. Видимо, ей было приятно тренировать женственность рядом с таким настоящим мужиком, как Столяров.

Коммунисты не виноваты, марксизм просто исказили, — она — мне.

Я устал соглашаться и ринулся в спор: марксизм невозможно исказить, потому что это бедное учение, две-три куцые идейки, и все, вот фрейдизм — богатое учение, его можно исказить.

Светланова положила руку мне на грудь:

Да, коммунисты победили в семнадцатом, но уже через полгода их подменили шведы. Все дело в шведах! С тех пор, как они проиграли Полтавскую битву, — мечтают отомстить. Шведский заговор есть, поймите! И они все соки из нас тянут, каждый миг.

Столяров начал ерничать: мол, что — Пушкина тоже шведы убили, раз он написал о победе над шведами в «Полтаве»?

  А вы как думали? — серьезно посмотрела на него Аделаида. — Геккерен был голландец, они там все близко. Приемный сын Дантес убил... — Она опять поставила ноги листиками (пятки к веточке). — Мужецентристское видение мира лишило вас интуиции, только вечная женственность теперь спасет мир.

  Да-а, — прервал я ее. — Я спешу на урок. А где вы взяли информацию о шведском заговоре? Можно ли почитать на эту тему?

  Читайте «Встречи с прошлым», ЦГАЛИ издает. Там мемуары бывших. Они все знали, конечно, про шведов. Но скоро мы победим, мне сообщают. Уже скоро их власть кончится.

Очень тяжело было стоять под излучением ее вывихнутого мозга.

Я жене скажу... она вам позвонит... до свидания... целую ручки... вы хорошо выглядите... — я кричал ей через удлиняющееся расстояние между нами.

Столяров бодро бежал рядом и говорил: это что, та самая античница, которая сошла с ума? И надо же такое придумать: шведский заговор! Отпадный задвиг. А она ведь кандидат наук.

Может, всем любителям заговоров стоит объединиться? — спросил я его. — Долой индо-шведо-европо-семитский заговор! — такой лозунг у вас будет. Я накидаю вам устав: первое — пресечь зависть к святому русскому пути...

Столяров сказал своим вариантом святого голоса: все осмеивать — это не русская черта. Потерся ты, Миня, возле евреев, совсем оевреился. Брилики-то евреи дали вам? Вот так они и покупают души христианские... Он ушел, а мне захотелось сплюнуть, но я понял, что слюна набежала от голода, и быстро зашагал на встречу с учениками. И они в самом деле с порога предложили: или кофе, или чаю. Я выбрал кофе.

Павел Мандельбаум и его жена были моими самыми способными учениками. После мудрого старого еврея Климовского, конечно. Внешне Павел похож на араба — только голову побрей ему, дай клинок в руки, ну прямо воин Аллаха, обложенный мышцами качок. Как это на иврите? Гибор — богатырь. Павел — гибор в квадрате, гибок мэруба. В глазах его хитрость — арабско-восточная такая. Не зря говорят: взять на арапа. История его последнего «арапства» такова. Павел — хирург-гинеколог. Одаренный, хоть я — убей бог — не пойму, что он там делает с женскими частями, в этом нежном межножье, своими ручищами. Но пациентки все в очередь только к нему. Паша — гордость своей больницы в свои тридцать два. Но возмечтал он овладеть лазером. Чтобы не ручищами, а на современном уровне. И вот ему сказали: можно поехать в Москву на курсы. Как раз по лазерам. И Мандельбаум начал усердно готовиться: он лишил семью черной икры. Также семья не увидела больше красной рыбы и шоколада. Все это он аккуратно складывал в своем столе, потом стол переполнился, и он очистил для складирования часть шкафа. Все это были дары излеченных прелестниц. И конечно, я их понимаю. Я представил себе, что стал бы ненастоящим мужчиной и... сделался вновь мужчиной! Да я все отдал бы за результат вмешательства какой-то медицины. А поскольку Паша был здоровяк, то он с легкостью взвалил на себя этот куль с икрой, шоколадом и рыбой, как в свое время Самсон унес ворота городские. На себе. Купил Паша в «Каме» все купе — это был передвижной склад. До Москвы. А в Москве он сделал проверку: попробовал без икры стать лазерным хирургом. Но не тут-то было. Очередь со всего Союза, всем нужно удостоверение о квалификации. Тогда Павел пошел к старшей операционной сестре и спросил: какие у нее есть проблемы. Не нужна ли для больных икра, ведь она повышает гемоглобин и вообще устойчивость организма. Сестра дала ему ключ: в девять утра плановые операции, вы должны быть уже переодевшись. Каждое утро Паша вручал ей (ну это он уже не говорил, сколько именно, но достаточно, чтоб его каждый день назначали в операционную команду). И он оперировал по многу часов, приобрел прекрасную квалификацию, а не просто корочки. Теперь вот добился в Перми установки лазерной аппаратуры, а тут вдруг жена хочет в Израиль. Там же этих лазерных хирургов — пруд пруди, что песка в пустыне Негев. Только-только, если он будет рядовым средним специалистом. А я вот испорчен русским взглядом на все это! Может, и есть среди русских похожие на Пашу, но я не встречал. Надо же получить такой выигрыш: за тюк дефицита — бесценные знания. В иврите Павел так же преуспел, как во всей своей жизни: он с силой пер и пер вперед. Если б его сын еще не играл во время уроков со своей собакой!.. Я согласен: пусть будет меньше денег, но спокойнее.

Так я думал, придя домой уставший и стоя в коридоре. Голос жены: «А Самойленко такой же щедрый, говорит, когда они тут напились: что тебе, Нин, надо? — Обувь детям. — Нет, обуви нет, дети под корень изнашивают. А деньги нужны? — Нужны вообще-то... — Нет, денег сейчас нет...»

Наперсница жены что-то бухнула про соль — зачем Нинико столько ее бросает в рот. Это надо видеть, подумал я, как она щепотки соли забрасывает себе в организм! Если б она с такой же вот пылкостью отдавалась мне, с какой бросает эту соль! Тут наперсница стала рассказывать моей жене, какой страшный травматизм на табачной фабрике — руки у рабочих то и дело попадают в машину, кто поумнее, тот дает ей обернуть пальцы папиросной бумагой, а дураки — дергают руку на себя и выдергивают такую швабру кровавую...

Что, отучила? Теперь ты бросишь курить? — тревожно спросила она жену. — Не будешь больше?

Я есть не буду, — жена выскочила из-за стола.

Чересчур сильное средство, — заметил я, пока жена в туалете прочищала организм.

Наперсница что-то булькнула и ушла.

А дети где? — спросил я у жены, чтобы она не думала, что я никогда о них не вспоминаю.

Тебе утром еще говорили: в баню пойдут. Сколько заработал?

А сколько стоит дать объявление в «Пермский вестник»?

А сколько тебе дали Энгельбаумы?

Сто раз тебе говорил: Мандельбаумы. Хочу дать объявление: «Неизвестный мужчина хочет получить от неизвестной женщины то, что ему положено». Дети-то долго в бане пробудут?

Жена заломила руки: ночь-то какая была с благодарными евреями! Спать она хочет безумно. Я пытался объяснить, что «спать» имеет в русском языке несколько значений, да и в иврите тоже... Вот жена Потифара сказала Иосифу: спи со мной. Я хотел коснуться подробностей на теле жены, но тут звонок: пришла очередная ее наперсница, то ли соринку из глаза достать, то ли разменять купюру. «Слушай, приходил Самойленко, помнишь его, он сказал (и далее см. выше)...» Наперсница слушала плохо — видимо, она пришла со своей историей. Прозвучало нечто вроде: «люди пробуждаются для милосердия», и я стал спокойно укладывать свои части тела на диван. Судя по тому, что Нинико взяла ручку и строчит, эта история вполне подходит для ее антикоммунистической газеты. Ранее пресса звала людей к светлому будущему, а теперь — к светлому христианскому будущему. Хоть бы у них растерянность в стиле какая-нибудь, нет, все слова те же...

  Папа, а почему Заходер писал хвалебные стихи Сталину? — Появились дети, значит, появились вопросы.

  С легким паром! Как помылись?

  Нам кто оставил этот довоенный «Огонек» со стихами Заходера?

  Вадим Маркович, а что?

Вечно эти отъезжающие оставляют нам кучи журналов, а дети потом с вопросами пристают...

— Кресло стоит двадцать рублей, — читает задачу средняя дочь. — Хм, где такие кресла продают — по двадцать. Да никаких не продают. Папа, отгадай загадку! Сколько лет исполняется маме, если ей на день рождения нужно купить пятьдесят свечей в торт, но останется количество, нужное для того, чтобы хватило на день рождения младшей дочери?

Так, хорошая задача, я в самом деле никогда не помню, что наступает день рождения жены, тем более — сколько ей лет. А вот младшей летом будет семь, значит... жене 43! Не забыть завтра поздравить, не забыть... забыть....

На следующий день у меня был урок у моей названой сестры. Назову ее для краткости А. Первая буква еврейского алфавита: Алеф. Пылкая А. раньше спала с самыми разными мужчинами, но никогда не изменяла своему народу, она была-таки патриоткой. Каждый следующий отчасти повторял, отчасти же еще больше нагнетал в своих чертах семитскость, так что последние ее любовники были по внешности вообще какими-то хасидами. Муж об этом знал, но почему-то при разводе первым упреком выставил, что А. слишком любила свою маму. Ни одного отпуска вместе с ним, мол, не провела: все она не могла оставить свою маму одну. Вот тут-то А. решила прервать свою иудейскую цепь, и хотя собралась в Израиль навсегда, передо мной ее любил какой-то полуеврей, и вот она прицепилась ко мне, может быть, потому, что концентрация еврейства упала во мне до ненаблюдаемого количества. При первой же встрече она стала спрашивать у меня, как будет на иврите: сестра, брат, любовь. Обычно мужчины-ученики, таясь от жен, спрашивают, как будет на языке мужской половой член, как — женский. Прилично ли говорить так в обществе в Израиле? Ах, прилично называть его «воробышек»! Волшебно. А у женщин что? Шкатулка! Ничего.,. Но у А. именно другое: любовь брата и сестры. Тонкий таинственный подход. Я долго размышлял, как по ее сценарию выглядит эта любовь? По ее взгляду я видел, что это тупик, в конце которого стоит кровать. Но все разговоры о братско-сестринских отношениях — будут ли они вызывать у меня эрекцию? Видимо, меня здесь за кого-то не того принимают... Когда я входил, А. бурно бросалась мне навстречу, так что ее халат внизу расстегивался, она запахивала его там, тогда халат распахивался на груди, — и так без конца. Открывалась то сестринская грудь, то вообще что-то. При этом А. смотрела глубоким родственным способом. А вообще-то — любовь между Адамом и Евой какова? Или у их потомков — ведь братско-сестринская, в то же время супружеская. Они были все, в общем, родственники, может, этим руководствовалась моя названая сестра? Кофе я всегда, конечно, с удовольствием из ее рук, эскизы тоже смотрю, никакой неловкости, все нормально, все сейчас оборвется, ведь войдут остальные члены группы, мои ученики (ее двоюродные родственники). И приход их рассеивает атмосферу Песни Песней. Но раз было, что судьба срочно бросила ее родню на погрузку контейнеров в Израиль. Невозможно рассказать, что происходит с этим на таможне, это просто какое-то гетто. Если не дать тут взятку, которую просит крановщик, он прямо сверху бросает твой контейнер вниз, так что звон стоит. Звон разбитых вещей и посуды... В общем, они уехали с нужными взятками, а я пил кофе, пил, ничего не зная об этом отъезде, а никто не входил, не звонил. Сестринское колено и локти угрожающе свистели то слева, то справа от меня, подносились наброски к Саломее, потом — оформление к Дон-Жуану, все это в сочетании с несколькими литрами кофе привело меня к легкому удару, я потом дома долго отлеживался. Она слишком яростно бросала на меня свою сестринскую любовь, эту танахическую энергию, библейскую сюжетику, суламифскую нежность. После этого вечера сестринское в А. настолько утончилось, что кофе мне уже не предлагалось: ни с кнедликами, ни с пирожками, ни с блинчиками. А только — один грузинский чай высшего сорта, от которого я привык выживать, есть иммунитет. И я выживаю после каждого его приема. А вот если б Мирьям вспомнила, что мы вообще-то родственники по нашим прародителям, я бы, пожалуй... пожалуй бы, н-да... Впрочем, подавая грузинский чай, как в данный момент, А. оставляла мне возможность для наступления: говорила о любви, о том, что человеческая любовь есть проявление любви Господней, что самая большая роскошь человеческого общения — это спать с тем, с кем хочется. А не просто ради бриллиантов. Интересно получается: она хочет спать, называет это роскошью, а я не хочу, для меня это грабеж. Братья по фаллосу, что это за жизнь у меня такая, а? Широкозахватная жизнь днем и ночью забирает меня в свои рукава, и жена словно расчуяла, откуда только, что А. обо мне так сестрински печется. В эти ночи с ее стороны неожиданно возрастает натиск. Нет мне от этих баб покоя...

Ходят! С грязными сапогами, швы на шапках впереди, — с утра мучилась жена, но дети не обращали на нее никакого внимания.

А я им в старости отомщу. У меня-то разработана техника выведения их из равновесия. Буду ходить нечесаный, с расстегнутой ширинкой. Сейчас они позорят отца, а потом я их буду. Люди застыдят вас: старика забросили, не смотрите за отцом, дочери называется...

Сын подошел к зеркалу, повернул шапку на 360 градусов, так что шов опять оказался впереди. Одна из дочерей пошла мыть сапоги, зато другая пригрозила — в старости отца на улицу выпускать не будет.

А я высунусь в окно — караул! Меня не выпускают!

Папа, помнишь, я с тобой ходила к Морковичу на урок? У них еще все так обстроено: кресло на каждом шагу! У меня такая же будет квартира, а ты — в отдельной комнате. Мы с тобой на языках разговаривать можем... Будешь со мной жить?

Я кивнул и запел будто бы романс: куда-куда вы удалились, носки мои златые, давно ли плотно облегали вы мне ноги удалые? Жена привычно выхватила один носок из-под телевизора, другой — из-под шкафа и швырнула в меня. И как она догадывается, где их искать? Шаман какой-то!

Опять белье завоняло, после тренировки никогда не вынимаешь его из сумки, — швыряла она мои каратеги.

Не говори так вульгарно! Нужно говорить: «изволили издать неприятный запах». Чего ты сегодня с утра такая? Ночь прошла спокойно, без благодарных евреев вроде...

Потому что у мамы день рождения сегодня! А ты...

У него сегодня урок у этой красотки-художницы, вот он и забыл о родной жене.

Не сразу я понял, что речь о названой сестре моей. Ничего она не красотка, то есть красота там присутствует, но как бы не настоящая, а нечто мобилизованное.

Я не забыл, я думаю, что подарить, местечково так... И пива где купить? Пиво — и ничего больше не нужно в жизни.

Или все, — ответила Нинико, уже усаживаясь за машинку и повторяя как бы про себя: «нож к горлу», «нож к горлу».

Каждое утро она садится за машинку с искаженным лицом, словно нового скакуна ей нужно объезжать. Какая машинка это выдержит — они летят, как те бутылки пустые, на которые упал на кухне Плаксин. И статьи у жены обличительные, полные восклицательных знаков. Сейчас у нее четвертая по счету машинка, я заработал — своими уроками иврита, пятьсот отдал деньгами, а сверх - хозяин потребовал две бутылки водки. И я с выражением священного ужаса на лице передал ему их, а он — с таким же выражением — взял. И спрятал куда-то от жены своей. И вот после всего Нинико колотит по клавишам с грузинским темпераментом. Нельзя ли потише?

Да эти сволочи из «Памяти» остановили парня на улице, нож к горлу: «Национальность?» Он русский оказался, его они отпустили, — но! Милиция даже дело не завела, понимаешь!

Да... скорее бы нам уехать отсюда.

Мама, папа, мама, папа! Вся дверь снаружи в какашках!

Мы выбежали: точно, «памятники», видимо, вымазали дверь за статьи жены. День рождения, можно сказать, начался, подарки поступают. Моим первым подарком будет отмывание, и я начал оттирать зловонные нашлепы. Хорошо, что подошел Илья Щеглов и своими комментариями скрасил мне работу: мол, здесь будет мемориальная доска, когда все мы эмигрируем.

Кстати, местечко под Конотопом, где родилась мать Ильи, точно будет когда-нибудь отмечено мемориальной доской. «Здесь родилась Голда Меир». Голда — не мать Ильи, но мать там же родилась.

Мама у Ильи из-под Конотопа, а папа из-под Новгорода, кажется. Щеглов, он же русский. Но Илья уже рад, что повезло с матерью: не нужно делать лишних махинаций для доказательства еврейства. У него и так хватало хлопот — с изучением иврита. Внезапно он придумал учить иврит поэтапно. Предложил мне оплачивать мое обучение у «Морковича», а чтоб потом я обучил Илью. Ему нравится моя манера обучения почему-то. Какая тут была ему выгода, я так и не понял. Он уверял, что я ярко расписываю, ему легко усваивать. Что-то плохо верится, чтоб ради одного этого он стал платить столько денег! Тем более, что взял он с тех пор у меня всего лишь один словарь, а язык так и не учит. Хотя я не раз говорил: начнем, а? Мне же хочется рассчитаться. Нет, он знает два слова: «шалом» и «ма шломха» - и пока доволен. Правда, мой долг не так уж велик, потому что, заплатив за три месяца моего обучения, кооператив Ильи пошел прахом, и не осталось, как пишется в Великой книге, даже мочащегося к стене. Пока шли хлопоты с рождением нового кооператива, гордый Илья собирал на улицах бутылки и сдавал, причем его несколько раз били бичи — за вторжение на чужую территорию. Вадим Моркович говорил мне: ничего, Миша, учись — не беспокойся за оплату, ведь все это послужит. И я не платил целых два месяца ни копейки. Вадиму просто было хорошо со мной прятаться от семьи за плотным заслоном еврейской ментальности! За всем этим учением он забывал, что не только жена его русская, но и что я-то — тоже не еврей. Запершись со мной в прохладной комнате, Вадим вынимал свои накопления в области иудаистики: Библию с параллельным текстом на французском языке, учебник арамейского языка на немецком, свивоны с ивритскими буквами «нун», «гимел», «хей», «шин», что означало: нес гадоль ая шам (чудо великое было там, в Вавилонии). Иногда Вадим показывал в числе своих богатств спирт медицинский, хотя он и не относился к сокровищам иудаистики, а, наоборот, всегда был тайно извлекаем из запасов жены-врача, которая благоговейно относилась к своему мужу, к нашим беседам и ничего не говорила об убытии жидкости, впрочем, мы иногда и сами доливали воды до требуемой отметки. Наконец-то Илья Щеглов получил первые три тысячи зарплаты в новом кооперативе, и в его портфеле встретились два потока жизни: сплелись воедино — еще пустые бутылки и уже пачки денег. Тару он не выбросил, а принес к нам тогда, чтобы мы полюбовались этим контрастом. Может, только для таких минут мы и живем, сказал я, чтобы почувствовать контрасты... Еще Илья пообещал, что со следующей получки обязательно заплатит Вадиму за мое обучение, но... вдруг женился и уехал в Свердловск. Я хотел совсем бросить занятия у Вадима — уже неудобно было перед моей женой, которая все чаще запрятывала мои учебники во время уборки, все глубже и глубже. Это был дурной знак. Денег-то в дом я не приносил ни капли. Однажды она порвала мои конспекты, тетрадь. Один разрыв как раз прошел посреди предложения: «Моше мэруцэ» — Моисей доволен. Моисей-то доволен, а с женой вот нужно было срочно что-то решать. И тут Илья нашел мне учеников в Свердловске. Каждые выходные я теперь езжу туда.

Передавай, Илья, привет жене! — не очень приветливо буркнула Нинико, убегая мимо нас на работу.

Ее неприветливость имеет свое объяснение. Приезжая из Свердловска в Пермь, Илья беспрерывно хвастается женой, какая она хозяйственная, как его любит, даже тмин отдельно покупает и ему в кусок хлеба иголочкой втыкает... для вкуса. Илья любит хлеб с тмином. Моя супруга все понимает как намек на ее бесхозяйственность.

Что за проблемы у Нинико? — небрежно спросил Илья, шурша новыми сторублевками.

День рождения у нее сегодня.

  Пиво и цветы я беру на себя, — так же небрежно процедил он.
С улицы донеслось грозное:

  Ты мужчина или долбо...он?

  Я и мужчина, и долбо...он!

  Вот видишь, — развел руками Илья.

Мы простились до вечера. Когда я вернулся, гостей еще не было, а жена впала уже в состояние страха перед погромами:

—  Надо веревки купить, чтобы в случае чего... покрепче привязать к батарее, узлы сделать — кто-то из детей хоть сможет вылезть через окно.

«Я в том году поехала в Италию и провела месяца два во Флоренции...», — вслух зачитал я жене из мемуаров Смирновой-Россет, то бишь из подарка на день рождения.

Спасибо, милый! Бутылки с уксусом еще на запас. А если купить топор, а?

«Ей не понравился мой тюрбан!», — зачитывал я из светской жизни красавицы Смирновой.

Жена махнула рукой и пошла в детскую: там ее дочери стали вручать ей подарки — разные самодельные корзиночки, игольницы, шкатулки для рукоделия. В это время вломился Илья с пивом и цветами, кажется, гвоздиками, сейчас жена ему даст за эти революционные цветы, но — к счастью Ильи — гвоздики оказались пестрыми, не красными, слава Богу, пронесло. Следом пришла подруга жены — красавица Белла. Она послезавтра тоже уезжает в Эрец. Нинико стала носить из кухни чай... в банке.

  Тесно! Боюсь, что дети споткнутся о чайник — обварятся!

  У нее невроз, — объяснил я Белле. — Утром-то нам дверь...

  Папа, нельзя об этом за столом!

  Зравствуйте, — вошел Плаксин. — В дурдоме тоже чай в банке подают... Белла, я слышал, тебя перекупить тут хотят, а?

Дело в том, что красавица Белла была дитя от второго брака и всегда комплексовала, что мать ее любит меньше, чем старшую сестру. Она помешана на том, чтобы ее любили больше. Белла учила детей английскому, и когда переходила из одной школы в другую, ученики так плакали, что она еще полгода ходила в свой класс — дочитывать ту английскую книжку, что начала раньше. А теперь, отбывая в Израиль, она не посмела сказать школьникам правду — мол, в кооператив перехожу. Так вот, родители чуть не на коленях стояли перед ней: обещали доплачивать до расценок кооперативных, лишь бы она не уходила из школы.

  Я «Агдам» принес. — Плаксин прозвенел своим портфелем.

  А я — ананасы. — Белла выкладывала свои приношения. — Ананасы в шампанском уже были, а вот ананасы в «Агдаме», да еще мороженые!

  А мы вчера вымылись, Юрка Юркович! — начали хвастаться дети.

—-За здоровье именинницы! Живи с нами долго, как говорят в Грузии! Мы становимся все чище и чуще, — я уже выпил и проговаривался.

«Чуще» — это здорово, гости хохотали, только младшая дочь не поняла юмора и тихонько спросила у матери: почему это шутка? Она не знала, что свиней зовут «чушками», ну и не надо, в Израиле это ей ни к чему. Пусть смотрят «Суперкнигу» по тиви... но зачем пророк Илия молится на коленях? Евреи никогда не молятся на коленях...

  Белла, я так боюсь погромов! — говорила жена почему-то в ухо Плаксину.

  А я боюсь погромов и мышей, — отвечала Белла, словно забыв, что на днях она убывает и от того, и от другого.

  Я молюсь: Господи, спаси евреев в нашей стране, — сказала средняя дочь, и я поощрил ее пьяным мокрым поцелуем.

Сын возмутился: ну почему за евреев только молиться, как будто за турок-месхетинцев или за Карабах — не нужно! Я тоже поощрил его своим пьяным влажным поцелуем. Плаксин опять прозвенел портфелем и вынул очередную бутылку. Я подумал: не спутать бы портфели! Еще минуту назад я их отличал, а вот выпили по третьей, и я уже не отличаю, а ведь завтра с портфелем мне ехать в Свердловск! Если спросить у Плаксина, он опять начнет про то, что я слишком нормален и никогда не сойду с ума.

...погромов и мышей! Столько мышей всюду сейчас, развал ведь...

А я помню, как у нас за пианино падали какие-то таблетки трех видов, дети их рассыпали нечаянно, я сгреб — и на пианино. А таблетки с него падали, а мыши их ели и умирали — по одной в день. Утром всегда под инструментом — трупик серый...

  Вам нужно было запатентовать все это! — воскликнул Илья. — Господь посылал вам шанс разбогатеть, а вы!

  А зачем разбогатеть? Сколько я заработаю — столько жена и тратит. Гармония. Кстати, почему гармония, а не «гармойша»?

Тема денег, конечно, привела к обсуждению коммунистов: отучили они нас думать о собственности! Проклятье... Но! Христос тоже все больше бедных любил. Ветхий Завет был писан собственниками, там и права собственников защищены, а христиане схожи с коммунистами...

Э, нет, — возразил Плаксин. — В отличие от коммунистов, христиане не уничтожали собственность, они считали ее необходимым злом! Если уничтожить, будет хуже, это они понимали.

Белла призвала всех быть попроще.

Начальница, «Агдам» пить будешь? — спросил ее Плаксин. — До какой степени опрощаться?

До известной степени.

А что такое «степень»? Для меня это слишком — какая степень?

Ты чересчур опростился, значит, немного-то возвысься.

То опрощаться, то возвышаться, я запутался. Господи, что делать-то? — Плаксин разлил по последней.

А это одно и то же в каком-то смысле. Лэхаим, бояре! — поднял я здравицу.

Кстати, о собственности. Мы купили всей фирмой японскую видеокамеру, хотим фильм снять о совке у вас в квартире. — Илья старался перекричать Нинико, но еще никто не мог этого сделать никогда.

Жена в красках поведывала подруге, как она трудно переживает мое преподавание иврита: одни не платят за племянника, к другой меня тянет, как магнитом, а ей остается ревновать... Я засунул в ноздрю белую пробку от бутылки: вот, жена, буду с этой минуты предохранитель носить, чтоб никто мной не соблазнился, и ты будешь спокойна!

А спорим, что завтра слабо тебе так выйти на улицы Перми? — завелась Белла.

Спорим: я к вам приеду с этой пробкой!

Ага, ты выйдешь без нее, а воткнешь в нос уже в подъезде!

А ты со мной поедь — проверять...

Так нечестно, так каждый может — проехать с кем-нибудь, ясно, что на спор... а вот одному... да у меня сейчас уже каждая минута на счету...

Илья выждал тихую минутку:

Наша фирма купила видеокамеру. Хотим в вашей квартире снять фильм.

Но почему в нашей? — удивилась Нинико.

Потому что у вас такая обстановка, хуже которой нет нигде. Все наши, из фирмы, которые у вас бывали, просто в шоке! Они нигде больше такое не встречали.

Ах, они в шоке, а ходят через день, выпивают по три чашки чаю! Время воруют. Пожиратели энергий — ходят и ходят! Нет чтоб нам помочь, раз они в шоке, так они еще наше время отнимать — последнее... Фильм снимать — это сколько ж времени у нас заберет, да я за это время двери могу покрасить или что... Обнаглели! Я вот повешу на двери объявление: «Пожиратели энергий! Кушать подано только по субботам и воскресеньям!». — Э, жена разошлась не на шутку, Щеглов начал срочно прощаться, дети убежали в свою комнату, Белла совала в рот подруге сигарету, один только Плаксин спокойно наливал себе очередную порцию пива — потом он встал и начал от меня отдаляться, как будто в затяжном прыжке вывалился из люка десантного самолета — упал, пьяно захрапел в углу комнаты.

Я задержал уже одетого Илью, и мы вдвоем свернули Плаксина трубочкой, понесли на улицу и посадили в такси. Илья продолжал учить меня жить: вот он женат, вот его жена навела в квартире такую красоту, уют, что ему неделями не хочется выходить из дома, а у нас — такое скопление кроватей, неужели нельзя придумать красивую ширму или разделить комнату шкафом, повесить яркую штору... Он думает, что у нас не хватает ума повесить штору! Да мы для того и в Израиль едем, чтобы приобрести настоящее жилье, а не эту тесную пещеру, в которой надо рассчитывать каждое свое движение... Я решил прекратить этот бесполезный разговор.

Какая у тебя хорошая куртка, Илья!

Не очень хорошая, раз ее с меня еще не сняли... Ну, до встречи в Свердловске?

Я промолчал. Не очень-то хотелось мне встречаться с ним в Свердловске, несмотря на то, что он принес пиво и цветы! Было время, Илья получал сто рублей на своей инженерской должности, через день почти ужинал у нас, что было не так уж для нас легко — кормить лишнего человека, но зато он не учил жить. Теперь вот он дает деньги, делает подарки, зато беспрерывно советует, что делать, и опять не так уж это легко... я бы еще ничего, но жена...

...жена утром опять в восьмой раз кричала на сына:

  Вымой ноги, сколько можно говорить!

  Я понимаю, сын, ты протестуешь, — начал я. — В твоем возрасте и нужно протестовать. Но ты хоть скажи: против чего?

Сын чуть не бегом побежал мыть ноги, а я подумал о жене: какие контрасты! Зачем было ночью брать меня чуть ли не штурмом, чтобы утром мучиться детьми, произошедшими в результате таких ночей!

 

 

Прoдoлжeниe cлeдуeт.

 

 

Copyright © 2001-2007 Florida Rus Inc.,
Пeрeпeчaткa мaтeриaлoв журнaла "Флoридa"  рaзрeшaeтcя c oбязaтeльнoй ccылкoй нa издaние.
Best viewed in IE 6. Design by Florida-rus.com, Contact ashwarts@yahoo.com