2(74) Фeврaль 2007

 

Нoвoe имя

Александр Кузнецов-Тулянин, Tулa.

 

БРАТ БРАТУ БРАТ

 

   Поезд с мордой, уставшей и пыльной, выполз из дальнего разлинеенного пространства. Степенно втянулся на станцию и замер у низкой платформы. Пассажиры повалили наружу, будто поезд - огромный живородящий червяк, а пассажиры - перезревшие личинки. И в шумном пространстве что-то лопалось, грохало, чавкало, и журчала труба, извергая из-под железного брюха нечто.

   Одна из личинок грузно осела, распрямилась, оправилась и зашагала по перрону, разрастаясь и округляясь - во что-то на грани между толстым и плотным - в Мануйлова. Под мышкой - черный кейс, на голово-шее черная кепка-фуражка а-ля Жириновский.

   Мануйлов, не крутя головой, шагал к остановке троллейбуса. После двух дней, проведенных в беготне по московским конторам, офисам, складам, он огруз и как будто немного осел. Но шел основательно, каменно, на ногах - "саламандры". Если замешкаться на пути - раздавит. Словно не шел, а прорубал тоннель в горной породе, как когда-то в институтские юные годы во время практики прорубался в шахтной проходке на горном комбайне. Но, слава Богу, с шахтой давно уже было покончено, пятый год Мануйлов трудился на свободном коммерческом поприще.

   Город по-весеннему таял, обтекал. Черные спрессованные пласты снега - как слежавшийся уголь. И разбросы бумажек, бутылок и баночек - словно после недельного карнавала. Карнавальные улицы. Толстые губы Мануйлова вышептывали: "Бездельники", - адресуя словечко нерасторопным дворникам. Впрочем, злиться причины не было, и бормотал Мануйлов вовсе беззлобно. Утром ему повезло, наконец-то нашел полуподпольную базу, где ему согласились продать совсем по дешевке семь тонн апельсинов. Сделку наметили на понедельник (теперь была пятница), Мануйлов должен был прибыть в Москву со своим автотранспортом.

   На остановке впрессовался в троллейбус. Оберегая кейс и карманы, поводил крепкой шеей то влево, то вправо. На троллейбусе ехать было совсем непривычно. Но вот уж три дня машина была на приколе - что-то стучало в моторе, ловить же частника из-за четырех остановок - просто накладно.

   Мануйлов с сознанием собственной крупности смотрел поверх голов пассажиров, выпятив мясистые губы - на лице как будто обида. А народец вокруг сопел и пыхтел, притираясь к бокам и спине в черной кожаной куртке, Мануйлов слегка спиной шевелил, разжижая пространство.

   Троллейбус стонал на подъеме и временами опасно вибрировал, толпа пассажиров замирала, даже переставая в эти секунды дышать друг другу в хмурые лица. А Мануйлов увлекся подсчетами. В голово-шее строились формулы и таблицы: расходы, приходы, налоги, доходы. Он наслаждался от умственного воспроизведения чисел, больше всего он уважал доступные его карману шестизначные числа. Мозг его погружался в наркотический бухгалтерский туман.

   ...И чуть не проехал свою остановку. Очнулся, проворно протаранил животом теснотищу (кто-то пискнул придавлено), буркнул: "Звиняюсь", - и вывалился на простор. Обследовал куртку, постучав себя по карманам, и зашагал к серой обтекшей какою-то грязью девятиэтажке с неприлично покрашенными алой краской балконами. В этом здании у Мануйлова была двухкомнатная квартира с женой и сыном тринадцати лет. Но на этот раз квартира оказалась пуста. Мануйлов раздраженно отпер обе двери и, не разуваясь, ринулся на кухню. Низкое солнце заливало помещение спелым золотом - просто так, совершенно задаром. Толстопалые руки, голодно трясясь, прошлись по кастрюлям, сунулись в холодильник. И скоро все четыре конфорки голубовато пылали. На них что-то грелось, сипело. А Мануйлов, торопясь, раздевался. И плескался над раковиной, прямо здесь же на кухне.

   Наконец-то уселся. Много он не пил - так, стограммовую стопочку водки за успех предприятия. И на закуску - приготовленный Софьей борщец со сметаной, или сметана с борщом, что не важно. На второе - сковородка тушеной свининки с лучком и петрушкой. Водка, напитавшая в себя приятного холода, сначала вошла в глотку почти незаметно, а потом уже вспыхнула - вкусно, ядрено. Досылом - соленый огурчик. И уже не спеша - ложка за ложкой - борщец с ломтями говядины. И желудок где-то там под слоями ожил, заворочался, словно желудковладелец был беременным каким-то урчащим жадноватым до борща зверем. Мануйлов жевал упоенно - краснощекастый, довольный, слитый со своим внутренним зверем в одну неразрывность.

   Но вдруг пискляво пропел телефон, находившийся здесь же, на холодильнике. Поедатель борща встрепенулся, но прерываться не стал, только нахмурился, челюсти его заворочались резче. Телефон протенькал еще раз и вдогонку - еще и еще. Мануйлов прожевал основательно и в сердцах бросил ложку на стол.

   - Да кто ж!.. - взял телефонную трубку, но, призвав хладнокровие, сухо сказал: - Слушаю...

   - Алло... Илья! Это ты? - вывела нервным тенором трубка.

   "Недородок", - догадался Мануйлов. Недородком он называл за глаза младшего брата. Недородком, потому что у них были разные папы. И хотя догадался Мануйлов, вслух промолвил:

   - Я. А ты кто? - И ехидно скривился.

   - Да я же - Виталий.

   - Ах, Виталька... Ну, здорово.

   - Здорово. - Трубка примолкла и только тихо сопела и вроде бы чмокала, что-то решаясь сказать, наверное попросить, как всегда.

   - Ну чего ты, по делу?

   - Да вот, понимаешь, - робко, туманно, - я полдня уж звоню. Понимаешь ли... мать... умерла. - И громко отчаянно кашлянуло. А из Мануйлова выпали какие-то нечленораздельности:

   - Да-а... Что... Почему?.. - Зверь в животе скукожился зябко. Мануйлов откинулся на спинку стула, задышал, запыхтел. И наконец, заикаясь (он всегда слегка заикался при сильном волнении), сказал: - Ка-агда же слу-училось? Па-а-ачему?

   В трубке всхлипнуло:

   - Умерла, Илья, понимаешь. Сердце, сказали. У себя в деревне и умерла...

   - Да как же так?..

   - Денег нету, Илья, а ведь нужно тысяч десять как минимум. Гроб, оркестр... Десять тысяч.

   - Да как же случилось?

   - Вышла скотину кормить... И ее на порожках сарая соседки нашли. Они и ко мне дозвонились. - И опять замолчал.

   Теперь оба молчали - долго, тягостно, трепетно. Но вот Виталик спросил:

   - Ты подъедешь?

-          Ко-онечно... 

Мануйлов положил трубку и оцепенело смотрел на телефон, на строгие кнопочки с цифрами. "Умерла", - думал он и пытался увидеть на внутреннем мутном экране трупик старушки в платочке. Но память никак не могла дорисовать каких-то деталей, и Мануйлов видел то просто платок, то странное красное тело, не известное вовсе ему, то одну неподвижную белую руку. Но он постепенно возвращался в реальность. Сказал сам себе полушепотом:

   - Десять "штук"... - Покачал головой и выпил еще одну стограммовую стопку, отодвинул тарелку с остывшим борщом и принялся отрешенно поедать тушеное мясо - прямо из сковороды, по старой привычке не вилкой, а ложкой.

   Когда же щелкнул замок, Мануйлов вздрогнул и распрямился. Из кухни он хорошо видел, как в дверь вплыла его осторожная Софья. К тридцати шести Софья из стройной красавицы расползлась в солидную даму. Но расползлась как-то странно, неровно: плечики так и остались хрупко-девичьими, а жиры все книзу стеклись и раздулись в объемный животик и зад. На плечиках под замшевой шляпкой - белило-румянное личико с брылками. Впрочем, Мануйлову нравилась форма, свыкся с годами. Софья, чутко взглянув на него, догадалась:

   - Ты уже знаешь?

   - Да, знаю...Беда... А я ведь с лета ни разу к ней... - Софья присела, белые пальчики положила на руку супруга. - Ничего, Илья, ничего... Жизнь, она ведь такая...

   - Да, да, да...

   Софья помолчала и добавила, между прочим как будто: 

   - С деньгами у них туговато.

   Мануйлов тут же озлился, руку Софьи небрежно сбросил:

   - С деньгами у них всегда туговато. Недородок. Спекулянтик базарный... Который год все трусами торгует. - Mануйлов, распаляясь, делался красным и грозным, он уже поднимался со стула. - Я. Й-й-а! - в горле его заедало, - про отдых забыл. А он - ка-аждый год в Геленджик... А мне же платить, получается. Он же матери на гроб не собрал, профуфыкал. - Софья кивала. Но Мануйлов уже возвращался на место. - Тряпчонка, пустышка, ничтожество, ноль... - И сопел, уминая пальцами белый мякишек хлеба. - Десять "штук"... Сейчас вот вырвать из дела. А еще за фуру платить, и за "крышу", мать их... Придется баксы менять. Но ведь это не в моих вовсе правилах! Недородок!.. Почему вечно я?..

   - Успокойся, Илюша. Мама ведь - надо.

   - Да надо, конечно... - И бледнел, остывая. - За машину попозже отдам. Васька мне доверяет. И вообще как-нибудь...

   В верхней секции стенки, в антресоли, под слоями белья, крахмального, хрусткого, - хрусткие пачки, вся наличность для дела. В антресоли пахло свежестью, но немного слежавшейся, ускользающей, давней. Взгромоздившись на стул, Мануйлов с удовольствием втягивал носом запах белья. Перетрогал все пачки с деньгами по очереди, две из них отложил, остальные задвинул поглубже, а сверху опять навалил простыней. Не слезая со стула, отложенные пачки с пятидесятирублевками слегка надломил несколько раз, слушая хруст. Мануйлов знал, что больше никакая бумага не хрустит именно так - характерно - с шершавостью, с жесткостью, словно шуршали "цифирки", составлявшие сущность бумаги, и было нечто особенно важное в этом звуке. Мануйлов с раздражением сунул пачки во внутренний карман пиджака.

   Раздражение в нем разрасталось все шире: пока одевался, спускался по лестнице и потом - на улице и в трамвае. Так что к обшарпанной двери брата он привез не раздражение даже, а какое-то озверение. Но, поднявшись на пятый этаж и увидев перед собой эту дверь с мутным глазком и шатавшейся ручкой, словно опомнился, похолодел - здесь, за дверью, лежала мама, уже навсегда бездыханная, и маму теперь предстояло зарыть на огромном загородном кладбище в весеннее грязное месиво, в глину. Дрожащей рукой надавил на звонок. За дверью зашаркало, забубнило и зашаркало снова - видимо, ключ потеряли. "Растяпа!.." Мануйлов напрягся, чувствуя, как нарастало волнение, и скоро ему показалось, что он не сможет вымолвить ни слова, а выйдет одно заикание.

   Дверь открылась, и в щелку просунулся щупленький доходяжный Виталик. Из-под жидких липких волосиков торчал желтоватый выпуклый лобик, лобчишко, как лакированное яичко. А под влажным лобчишкой - тоненькая лупоглазая мордочка.

   - Здравствуй, Илья, - изрек он как будто испуганно.

   - Здра-а-авствуй...

   - Заходи, заходи, заходи... - И юрко, сутуленько двинулся первым по коридорчику. Тапки по полу зашвыркали - как-то виновато, по-детски. Шел, обтекая углы и супругу Ларису. Тридцатилетний обтекаемый мальчик.

   Лариса стояла в сторонке, сцепив ладошки под животом - там, где под тонким домашним трико сходились все нежные изгибы стройного тела. Лариса, видимо, плакала (не хохотала же так утомительно) - пылала, и в черных глазах - что-то насильно зажатое, нервное. В редкие встречи Мануйлов с удивлением думал: "Как такому заморышу досталась такая бабенка?" И зубоскалил обычно по поводу прелестей Лары, ничуть не смущаясь. Но теперь поздоровался скупо: "Привет". И "саламандры" дальше протаранили чистоту коридора. А носом Мануйлов уже уловил: пахло какими-то фруктами, кажется апельсинами, но пахло терпко и резко, совсем неестественно. "Освежитель, - мелькнула догадка. - Но зачем освежитель? - И подумал со страхом: - Ах, да... Чтобы не пахло тем мертвым, ужасным... Но разве успело так сильно запахнуть?.." И как будто на самом деле в вонь освежителя вплелись миазмы от трупа, тошнотворные, тонкие, как от недавно прокисшего супа. Нос у Мануйлова двигался.

   Замер на пороге квадратного зальца со скудной мебелишкой. В углу у окна - трельяж-недотрога, завешанный полосатой простыней с дыркой по центру. В правом углу - телевизор, тоже почему-то завешанный. Стол оказался пустым, только пара огарков от тоненьких свечек, как грибочки, росли по краям прямо из полировки.

   - Где ж она, в спальне? - спросил Мануйлов осторожно, напряженно взирая на дыру в простыне и пытаясь увидеть кусочек отраженного мира.

   - Да нет же, ну что ты. - Виталик устало присел на диван, обхватил лобчишко ладонью. - В морг отвезли. Забирать можно было бы завтра. Но - выходные, что делать, не знаю... Если только потом - в понедельник...

   - А если на лапу? Сторожам, или фельдшеру... Ну, кто там орудует...

   - А стоит ли? Заберем в понедельник пораньше. Нам же меньше мороки... - Виталик запнулся. - И сразу на кладбище.

   - Хоронить в понедельник? - Мануйлов оцепенел. - А если во вторник?.. Ах, ну да, - удивленно причмокнул, - не отложишь.

   - А что в понедельник?

   - Так, намечал в понедельник... Надо бы ехать, но теперь отложу... позвоню... Очень важное дело.

   - Ну может, поедешь? - Виталик проникся сочувствием. - Езжай, раз уж надо. Мы тут сами...

   - Не болтай, - отмахнулся Мануйлов. - Подождет. Помолчали с минуту, и Мануйлов задумчиво молвил: - Мне казалось, она переживет и тебя, и меня... Столько было энергии.

   - Да, - откликнулся Виталик, - человека сверху не видно. А что там внутри, никому не известно.

   Лариса тихо пропарила в коридоре, в потемках. Мануйлов вздрогнул, и воспоминание рассыпалось.

   - Да, вот она жизнь... - Он отодвинул подальше от стола, к телевизору, стул, тяжело опустился.

   - Ты бы разделся... Куртку... давай отнесу. - Виталик привстал. - А Лариса щас чаю. Ларочка. Сделаешь чаю?

   - Да ладно, сиди. - Мануйлов поморщился. - Не хочу я ни чаю, ничего не хочу. - И оба опять замолчали. Но Мануйлов приметил, что Виталик заерзал.

   - Тут, понимаешь, - сказал осторожно Виталик, - загвоздка...

   - А как же все было? - перебил вдруг Мануйлов.

   - Что было?

   - Как она умерла?

   - Я ж тебе говорил, - с раздражением ответил Виталик. - Сердце. Инфаркт, вероятно. Соседки в сарае нашли рано утром.

   "Ишь, раздражается даже", - подумал Мануйлов, а вслух пробубнил:

   - Да, да, да... - И вот он сидел, крупнолицый, коротко стриженный и, казалось, печальный, а может, бесстрастный. Но нет, не бесстрастный - складка на лбу углубилась в жирок и сделалась красной.

   И Виталик теперь не решался начать о деньгах. Было слышно на кухне движение: слегка зазвенела посуда, а вот и кран - загудел и зафыркал. Звуки эти врывались в пространство - чужеродно, настойчиво, громко. И наконец оборвались. Тишина. Мануйлов вздохнул облегченно. И Виталик промямлил:

   - С деньгами что делать, не знаю. Нет ни копейки... Десят тысяч... Ты выделишь?

   Но вдруг хладнокровно в ответ:

   - Нет, не выделю. - Складка на лбу побагровела сильнее. Однако под складкой - глазки совсем без эмоций. Глазки утонули в перезревшем лице. Но вот сокрушенно качнул головой: - Эх, Виталик, Виталик. Если б ты знал, в какой я сейчас передряге. Все к тому, что мне придется расстаться с квартирой...

   - Неужели наехали?..

   - Если б наехали... Пролетел я с кредитом. По крупному.

   И занемело. Пространство словно бы лунное. У Мануйлова ощущение, будто ухнулся в кратер. Но уже не отступишь. И где-то в глубинах, в интуиции, бродит: пусть-ка сам поищет деньжат, ему что их нет, или есть, - все одно профуфыкает, спустит, растопчет, надругается... Пусть, пусть поищет.

   Лариса в дверях лепетнула:

   - Вот беда так беда. - Помолчали и опять всплыло:

   - Что же делать, хоронить же ведь надо...

   - А почему именно десять? - Мануйлов немного оправился. - Не шибко ли?

   - Ну понимаешь ли, надо, чтоб, как у людей. - Виталик стал загибать тонкие пальчики. - Домовину приличную. За могилу еще... А венки... Там и там... А водителю. Оркестр. Попу - отпевать. На поминки... И памятник надо бы сразу оформить... Десять даже не хватит... Хотя можно, конечно, и так, - взглянул с мимолетной ехидцей, - по-бомжовски.

   - По-бомжовски не надо... Но вот поп и оркестр. - Подумав, ответил Мануйлов. - Условности эти... А поминки? Кто будет?

   - Да не так, чтобы много... Ну, соседи. Может, тетя Даша приедет.

   - Понятно.

   - Десять тысяч впритык... Лучше б даже побольше.

   Лариса села рядом с Виталиком, но он нервно поднялся.

   - Что теперь делать? - тискал лобчишко. - Хоть бы в долг, я ведь отдам.

   - В долг... Я бы сам сейчас взял, - вставил Мануйлов. - Десять «штук»... Если б знать, как оно обернется... - Так уж вышло, что внутри сам себе он вдруг показался разоренным и жалким. - Нет, не знаю, не знаю. - Огорченный, тяжелый, поникший. Где-то слезы скопились... Но вот шевельнулся и внутри пиджака, в скрытом кармане, почувствовал груз. Опомнился, крякнул: - Кха... жизнь - уравнение сложное.

   - Илья, ну подумай. Ведь мама. - Виталик придвинулся ближе.

   - Да, мама. - Мануйлов плечи расправил и тоже поднялся. - А ты что же для мамы совсем не стараешься?.. Ты под крылышком мамы сколько прожил?.. А меня в двенадцать отправили к бабке. - Надвигался. Виталик же пятился, пока не уперся в диван, присел, шмыгнул носишкой. И у Мануйлова в груди тихонько кольнуло: "Чегой-то я разошелся..." Возвращаясь на место, тоном ниже добавил:

   - Если быть откровенным, есть один человек на примете.

   Виталик воспрянул, вытянул тонкую шею. Но Мануйлов продолжил бесстрастно:

   - Он без процентов не даст... Если даст, дня на три. Да и то лишь по дружбе ко мне.

   - Да вот же! - Виталик тянулся, и плечики вовсе обмялись, стесались. - В понедельник достану. В понедельник же утром.

   - Ну откуда тебе?

   - Вот тебе зуб. Послезавтра вернется из Польши приятель. Перезайму у него, он мне доверяет...

   Мануйлов задумался. Виталик с Ларисой напряженно молчали.

   - Что ж, может, получится, - молвил Мануйлов с сомнением и, поразмыслив, добавил: - Боюсь, просто так он не даст. Если узнал о моих проблемах с кредитом... Для верности нужен залог.

   - Залог? - Виталик слегка улыбнулся и сказал как будто давно уж решенное: - Ларочка, шубу неси.

   Лариса прихмыкнула, высокомерно сверкнула глазами и вышла степенно. В Мануйлове кто-то сказал с опасением: "А вдруг догадалась?" - Но тут же твердо ответило: "Да и фиг с ними, все одно профуфыкали бы".

   Через минуту деловитые пальцы Мануйлова шершавили темный чуть-чуть жирноватый на ощупь длинный мех.

   - Нутрия. Выделка - шелк, - рекламировал рядом Виталик.

   - Вижу, нутрия... Самоделка, конечно. Сейчас нутрию только старухи донашивают.

   - Ты ему покажи... Вот, с подкладки. Лариса ее не носила. Обалденная, новая.

   - Покажу, покажу. Десять «штук» такая близко не стоит, - шлепал губами Мануйлов. - Хотя, может, теперь согласится. Если получится, завтра утром приеду с деньгами.

   - Понимаешь, Илья, надо сегодня. - Виталик деловито приосанился. - Если сегодня до семи уплачу все расходы, завтра смогу получить и гроб, и венки. Оркестр сегодня уже закажу... Давай я с тобой поеду к тому прохиндею...

   - Вот еще! Вдруг заподозрит неладное... Сам я... Я сам... Привезу.

   И он вновь отправился пробивать еще один трудный тоннель к своему дому. А когда притащился и поместил шубу в левой секции стенки, вдруг замер. Словно что-то странное почудилось ему в комнате. Тишина была вовсе не полная: звуки сочились и с улицы, и из ванны - из труб, и соседи что-то бубнили. И в это обычное месиво звуков вплеталось нечто другое, напряженное, страшное. И вдруг посмотрел на потолок и оцепенел от холодного ужаса. Прямо над головой нависала огромная хрустальная люстра. В хрустальных гранях отражалось окошечко и сам Мануйлов, размноженный, большеголовый, с раздутым лицом. И тот отраженный в хрустальных ячейках многоголовый Мануйлов взирал на свой трафарет со злобным прищуром. Кое-как - ноги еле ворочались - Мануйлов телесный, не ощущая телесности, передвинулся из-под люстры. И почти бежал из квартиры.

   Дожидаясь лифт, он слушал, как ухает сердце, и думал: "Что ж я так испугался. Люстра как люстра. Сам ее вешал". А выйдя на улицу, решил: "Это я от усталости". Но так и не смог успокоиться, как будто внутри что-то прорвалось, и разлилось по всей оболочке, что-то мутное, горькое.

   Дверь открыл вновь Виталик. Лобчишко наморщился.

   - Что, не вышло?

   - Отчего же не вышло. - Мануйлов чинно заполнил собою прихожую. Неспешно полез в карман пиджака. Пачки перекочевали в дрожащие руки Виталика. - Вот, в понедельник надо вернуть.

   - Обязательно. - И по Виталику прошла волна - то ли страха, то ли, напротив, довольства, сквозь него словно продернули нитку.

   "Не отдаст же ведь вовремя", - подумал Мануйлов.

   - Я вот что еще, - сказал он строго, с независимым видом. - Твой приятель, который приедет. Он не мог бы... короче, и мне одолжить миллион - под залог?

   - Я спрошу, я спрошу обязательно, - лобчишко затрясся.

   - Неплохо бы. - Мануйлов помялся и, опомнившись, ткнул толстым пальцем Виталику в руку с деньгами: - Посчитай.

   - Да ладно, - хмыкнул тот, - верю.

   - Посчитай. - Мануйлов сделался хмурым.

   - Да верю же, верю.

   - Ну как знаешь... В общем завтра с утра подойду.

   - Да не стоит, не стоит. С утра мы управимся. Ты потом приходи. - Виталик задумался и от этого сделался грустным. - Я тебе позвоню. - И пошел в глубь квартиры - наверное, деньги пристроить. - Позвоню, позвоню, позвоню, - удалялось.

   - Ну как знаешь, - громко и хмуро ответил Мануйлов и сам же вздрогнул от собственной громкости - словно сам себе прорычал он это на ухо. И вышел сердитый. "Да. К тридцати нет ума и не будет... Недородок! Деньги взять и считать отказаться!"

   Когда он добрался до дома, почувствовал, что ноги стали как две аварийные шахтные стойки, что-то даже скрипело в коленях. Скинул куртку, пиджак, пробрался к дивану, грузно уселся. И сразу сросся с диваном - теперь уж ничем, даже скальпелем, не отсечь. И взирал в окно на соседние крыши, которые плыли куда-то, как будто Мануйлов взирал на них с колеса обозрения.

   Колесо обозрения опускалось все ниже, к семи часам вечера, а Мануйлов все плотнее срастался с диваном. "Щас прилягу чуть-чуть, капелюшку..." И диван утянул человека, тот успел только под голову сунуть подушечку цвета бордо с расшитыми синими птицами и успел лишь промямлить: "На закате не спят, голова заболит..."

   А в полночь Мануйлов сел на диване, шлепнув пятками о холодный паркет, словно кто-то насильно поднял его за плечи и усадил. И вот он сидел босоного, двигая пальцами ног, и думал с тяжким унынием, что теперь рухнут все планы. В понедельник надо бы ехать в Москву за товаром, но почему-то никак не получится. Почему? Тревога перетекала из сна в гудящую голову. Свет из коридора пробивался сквозь шторы на ноги, и босые ступни были огромны и красны. Чужие... Мануйлов вновь двинул пальцами. Брюки с носками сняла заботливо Софья, но сорочка осталась, и сорочка слиплась от пота. Софья здесь же спала на диване у стенки, свою половину застелив простыней. Аппетитная Софья - одеяло бугрилось где нужно.

   Но теперь не до Софьи... Почему же не ехать в Москву в понедельник?.. Ах, да!

   Мануйлов ошалело вскочил, прошлепал по полу.

   - Ах, надо же!.. Хоронить в понедельник. Ведь мама...

   Софья сказала с дивана, из своих сновидений: - Два килограмма. Нет-нет, два килограмма... С вас сто тридцать четыре семьдесят... - И повернулась, выставив из-под одеяла самую мощную круглую мягкость.

   - Тщ-щ, тщ-щ, - прошипел осторожно Мануйлов и подумал, что утром надо не забыть рассказать ей про шубу и деньги, чтобы не вышло конфуза.

   Прошлепал на кухню, достал три сардельки, и, очистив, изжевал их без хлеба, холодными. Подумал внезапно: "А может, и так, без меня похоронят?" Но тут же наплыло щемящее.

   - Нет, нет, разве можно, - прошептал еле слышно. - Позвоню в понедельник, чтобы товар придержали. Ничего не случится, придержат. - И добавил сердито: - Придержат.

   От решимости этой стало тепло и уютно, сам себе улыбнулся и даже почувствовал сентиментальные слезы в глазах. И услышал собственный шепот:

   - Умерла... И мы так же когда-нибудь... исчезнем из времени. А скоро вернулся в комнату, полез в полированный шкафчик на полку, где лежали фотографии. Включил ночник в изголовье дивана и долго рылся в альбомах. Наконец-то нашел.

   На фотографии маме было лет сорок. Широкоскулая, круглая - репка с высоким узлом на затылке, и к репке приделаны глазки, и толстогубенький рот, и вздернутый носик. А на плечиках - платье в горошек. Такой он маму не помнил. Помнил недавнюю. Репка усохла, а под древним сатиновым платьем - только каркас, но подвижный и крепкий. Мануйлов крякнул расстроенно и отнес фотографию в стенку, поместил на видном месте среди хрустально-фарфоровых складов. Мама удивленно-испуганно взирала из-за стекла, и Мануйлов подумал, что теперь он и мама на фотографии почти сравнялись годами.

   Он выключил свет, осторожно улегся. Но в темноте вдруг стал чутко слушать пространство, тишину - непривычную, плотную, томную. Все молчало, и Софья не сопела, а только еле-еле дышала. Тишина разрасталась и давила, душила, терзала. Мануйлов взмок от испарины, он лежал на боку, не вмещаясь в ночное пространство раздувшимся телом, и от собственной тяжести уже задыхался. Повернулся на спину, но стало, кажется, хуже. Пропыхтел сам себе: "Да, не так. Все не так." И вдруг что-то всплыло, догадка: "Ах, да!" Быстро поднялся и при свете ночника завесил пледом большое трюмо в ореховой раме. Потом осмотрелся: в комнате все равно как будто сквозило. Сквознячок беспокойства и страха. И Мануйлов с трепетом вспомнил про люстру. Перевернутый цирк из хрустально-зеркальных призм нависал с потолка, и множество сумрачных зрителей смотрели на Мануйлова молчаливо и напряженно.

   Он достал простыню и, забравшись на стол, обвязал плотно люстру. "Теперь, кажется, все." И тяжко ухнулся пятками на пол. От грохота среди посуды что-то хрустально запело. Софья, колыхаясь, мясисто повернулась к нему и сонно-слюняво мыкнула. Мануйлов застыл.

   - Тщ-щ, тщ-щ, тщ-щ...

   Была еще фотография в буфетной секции стенки. Мануйлов подкрался и, запустив руку внутрь, фотографию быстренько опрокинул изображением вниз: так лежать... Вот теперь ничего беспокойного не осталось вокруг.

   Скоро умиротворенный спящий гражданин полноправно вступил во владения ночи.

   А потом случилось так, что кто-то ударил по рельсе. Обрезок ее был подвешен у самого уха Мануйлова, и некто размытый, почти слившийся с серым фоном, размахнулся железным прутом и ударил. Рельса запела, пронзительно-гулко, вибристо, назойливо. А размытый человечишко вновь размахнулся: Длинь-длинь-длинь! Мануйлов зло пробудился. В дверь звонили.

   - Да что ж это. Суббота... Полседьмого! Рядом Софья тянулась, зевала, скрипела. В окне нависало что-то блеклое, серое, тяжкое. Снег валил - ошалело, увесисто. Весна - навалить бы побольше.

   Мануйлов вспомнил, встревожился:

   - Да наверно, насчет похорон...- Надвинул тапочки и, как был, в майке, в трусах, сонный, расплывчатый, потно-липкий, устремился к двери. С замками запутался: замок и засов, дверь, вторая, вновь замок и засов. Даже в глазок не взглянув, отворил. И отпрянул...

   На пороге - невысокая темная скуластая тетка в платке и шубейке. Шубейка как будто из черного плюша. "Цигейка", - догадался Мануйлов. Через плечо у тетки перевешаны две старые сумки. Тетка что-то радостно пискнула и проворно вдвинулась внутрь, дверь за собою прикрыла.

   - Ай, не рад?.. Да чего ж в темноте-то совсем?

   Но рука уже и сама, без подсказки, трясясь, шарила по стене. Выключатель!.. Что-то грузно, утробно сипело. Надрывалось. "Да это же я дышу, Господи", - подумал Мануйлов... Свет включился.

   - О-отчего-оже не-е рад... За-а-аходи... О-очень ра-ад, - вырывалось откуда-то чужое, из горячей паровозной топки. А сумки уже на полу, и одна шевелилась. Слегка приоткрылась, и из нее полезло нечто живое, массивное, красное.

   - Ой, пятух убегеть же. Дяржи!

   Мохнатая красно-хохлатая птица степенно процокала мимо, уронила у ног жидковатую белую блямбу. И уже в комнате с участием Софьи заметалось, закудахтало, заорало. Мануйлова било в ознобе.

   - Да-а ка-ак же так, ма-а-ама?..

   И вот он на кухне, онемевший, глухой, со стаканом воды, за столом. В дверях - застывшая Софья в халате лимонного цвета. А напротив Мануйлова - мама-старушка, разложив на столе трудовые ладони, что-то истово тараторила, но доносилось только отдельное:

   - Глядь, весна, а не едете... Ой, я уж умаялась в зиму... Азка издохла... Да лампочки все посгорели...

   Мозг оживал постепенно, и мысли, как разбредшееся стадо, собирались воедино. Мысли мычали, толкались, метались. И наконец одна прободалась рогами. Подхватился:

   - Поехали, мама!

   - Ай?..

   - Поехали. - А сам уже в комнате. Одеваться. Брюки, свитер. Что еще? Куртка.

   - Ай? Куда же, пострел этакий?

   - Поехали, мама, там объяснится...

   На улице слякотно, не зима, не весна, а что-то простуженно-сопливое упало на город, бело-рыхлой мокрой мордищей в грязищу. На улице буксующе-склизкое движение утренних автомобилей. Мануйлов отчаянно замахал с тротуара. Распаренный "Жигуленок" жалобно чавкнул у бордюра снежно-грязевой смесью. За рулем - деловитый белобровый тачководитель.

   - До Оружейной... На сколько потянет?

   - Потянет на двадцать.

   - Ну что ты... Три остановки, - Мануйлов скривился. - Поедем за пятнадцать. - Но в ответ непреклонность:

   - Двадцать.

   - Да нет же. - Хотел хлопнуть дверцей. Но опомнился: - Едем... Мама! Что ты стоишь?.. - И уже в салоне, недовольно и громко добавил: - Каждому нужно одно - урвать нахаляву.

   Минут через семь поднимались по лестнице, а в груди с каждым шагом поднималось давление. И Мануйлов как будто уже заикался - на вдохе и выдохе. Вот и дверь. Позвонил. Тишина. Мать, запыхавшись, нагнала, что-то хотела сказать, но он зашипел:

   - Молча стой, не болтай... Все потом же, потом... - И рукой отодвинул ее от двери. Позвонил еще раз. И вот, зашуршало, задвигалось, замок осторожно раздумчиво щелкнул. И - полосочка темной прихожей, в потемках - напряженное личико.

   Лариса, увидев Мануйлова, испуганно ойкнула и провалилась в глубь коридорчика.

   - Ты так рано? - На Ларисе сапожки и куртка.

   "Улизнуть захотели!" - с торжеством подумал Мануйлов. И, пока не входя, вопросил:

   - Где он? Зови.

   Она отшатнулась еще дальше, наверное вид у Мануйлова был слишком серьезен. Пролепетала испуганно:

   - Как где... Поехал он... В морг.

   - Ах, в морг! А это что, морг?! - Ошалевшую мать втолкнул перед собой в коридорчик. И заревел: - Я всегда говорил: недородок!.. Сюда его - суку!..

   Лариса исчезла. Нашел ее в комнате. Сидела, втиснувшись в кресло, ножки поджала под кресло. Обе ладошки на личике, под ладошками - алые щечки. И твердила сконфужено:

   - Я ему говорила, говорила ему, говорила...

   И Мануйлов чуть-чуть помягчал:

   - Где же он - сволочь?

   - Да уехал, вчера за товаром уехал...

   - За товаром? Да как же? - И застыл, онемел, только губы тряслись, страшно, неистово. Лариса втиснулась в кресло поглубже:

   - Что же делать, если ты денег никогда не даешь... А товар подвернулся - апельсины совсем по дешевке. Я ему говорила, а он: "Обойдется".

   - Обойдется... - Мануйлов сел на диване и смотрел вперед очумело, не видя предметов. - Обойдется... - Но вот встрепенулся, спросил: - Апельсины? В Москве?

   - Ну да, апельсины...

   - Да-да, за товаром... Апельсины... - И поднялся. Вышел, шатаясь. Стал спускаться по лестнице. Ступенька, другая...

   И вдруг обернулся. Ничего не понявшая мать, бредущая следом, вздрогнула. А Мануйлова прорвало, захохотал, но все же обиженно как-то, неискренне:

   - Ха-ха-ха! А ведь будет толк из братишки. Ха-ха-ха! Будет толк. Это я, Мануйлов, говорю вам... Ха-ха-ха! Ха-ха-ха!..

   И двинул "саламандрами" дальше - в пространство, в блеклое, в мутное, в мертво-стылое, в плоское...

 

 

 




Copyright © 2001-2007 Florida Rus Inc.,
Пeрeпeчaткa мaтeриaлoв журнaла "Флoридa"  рaзрeшaeтcя c oбязaтeльнoй ccылкoй нa издaние.
Best viewed in IE 6. Design by Florida-rus.com, Contact ashwarts@yahoo.com