2(86) Февраль 2008

 

Руслит

Татьяна Гоголевич, Тольятти

 

Февраль

 

 Все произошло довольно быстро. Я болталась по студенческому общежитию, прикидывая, чем занять себя в десятом часу февральского вечера, когда он появился из холодной темноты между этажами и спросил, не пойду ли я, с ним, с ночевкой на Волгу. Мы шли по разным прямым трехмерного пространства, внезапно пересекшимся в одной точке, как бывает, когда лестница, холл, коридор смешиваются в кучу, и, когда он заговорил со мной, мы оба еще продолжали движение. У него был немного странный голос, его лицо оставалось в тени.

            Возможно, именно от неожиданности я спросила, когда и куда он собирается со мной. Прямо сейчас, ответил он, теперь. Автобус уходит около одиннадцати, мы успеваем. Это важно? Да, сказал он. У тебя есть – спальник, свитер? Наверное, минуту назад я начинала думать, что имеет смысл согреться в душе и забраться в постель, но тут, вдруг, ощутила знакомый подъем – словно в открывшееся окно подуло теплым ветром. Хотя в реальности, за окнами, при минус двадцати, ветер был промозглым. Я сказала, что, должно быть, смогу найти что-нибудь из вещей. Он на мгновение вышел из тени, приблизился, посмотрел на меня бешеными глазами. Не исключаю, он ожидал, что я откажусь.

            Мы учились на разных курсах одного института, жили в одном общежитии и познакомились пару месяцев назад на кружке по научному атеизму, куда я попала довольно случайно, а он по сложным идейным причинам. Вернее, он подошел ко мне после кружка и что-то спросил, и я увидела его и удивилась, что не увидела раньше.

            Вскоре я узнавала его шаги среди других, приходящих к нашей комнате. Он прибегал с книгами, философскими и художественными, реже с поэзией, раскрывая книгу, ради нескольких строк, прямо на пороге. Запомнился Паустовский: “Нищета, чашка жидкого кофе, блеск величайших достижений и неутолимая тоска, от которой у менее сильных ржавеет сердце”.

            Потом я лежала с бронхитом в больнице, а у них там шла практика, и он заходил ко мне каждый день, но я не придала этому особого значения, скорее, было бы странно, если бы медик не зашел к знакомому медику. На зимних каникулах он уезжал с альпинистами в Крым, на скалы. Вернувшись, показывал слайды, сделанные почти профессионально: горы, Генуэзская крепость в Судаке, скользящие в изломах камня скал и крепости облака, немного моря. И еще - снимки Кавказа, где он лазил по скалам годом раньше.

            Горы и небо у него были основными действующими лицами (гор всегда немного больше, чем неба), слайды походили на смягченные картины Рериха, что-то среднее между Рерихом и Рокуэллом Кентом. Пожалуй, для меня слишком много камня. Мне больше нравилось, что небо как прозрачная вода, а море походило на небо, оно лежало внизу, синим туманным облаком, словно он поставил слайд наоборот, и хотелось смотреть на тропинку между камней, походивших на разбитые черепки. Что-то еще сквозило в его снимках, общая смазанность стандарта, особые оттенки, неуловимо позволяющие воображению идти дальше. На его кавказских скалах легко представлялись козы, пастухи, какие-нибудь грязные овцы с колокольчиками, четко и тонко звучащими в ясном воздухе.

            На гитаре он тоже играл почти профессионально. Как-то, метельной январской ночью, я сидела у него в комнате часов до четырех утра, и он поил меня чаем, играл и негромко пел. Он и потом пел для меня - на лестнице под чердаком или в холле, т.е. в тех местах, где мы могли пересечься.

            Но все это обычные вещи для общежития, где вообще можно, поссорившись глубоким вечером с соседкой по комнате, уйти и случайно попасть в незнакомую компанию, где тоже будут и чай, и гитара, и кто-нибудь оставит тебе ключ от комнаты, который, уходя, нужно засунуть под раковину. Ты проснешься среди ночи в пустой комнате, засунешь ключ под раковину и пойдешь к себе, а потом не найдешь ни эту комнату, ни этих людей, - не вспомнишь, на каком этаже все было, не узнаешь вечерние теплые образы в общем потоке лиц.

            Он имел притягивающий образ модного в те годы бродяги-интеллигента: очки, борода. В начале той зимы он ходил по общежитию, где форма одежды была более чем вольной, в строгом костюме. При этом он мог оставаться незаметным, время от времени будто бы растворяясь в пространстве, а потом внезапно появляясь из него.

               Думаю, меня лично привлекали к нему замкнутость и недоступность, в сочетании с ощутимой внутренней теплотой. Он относился к вещам в себе, которые открывались только, когда им самим нравилось происходящее вокруг них. У меня вызывали симпатию такие люди. В любом случае, в нем была определенная противоположность назойливости, одно это было хорошо. Я не умела ценить, когда слишком многое открывалось сразу.

            Словом, неожиданно, с некоторым ощущением нереальности происходящего, я отправилась искать теплые вещи. Бывший товарищ, ночной комендант общежития, к которому я зашла за спальником, вдруг разозлился и, вместо спальника, выдал лекцию о том, что у меня лежит заявление в загсе, а я собираюсь на ночь глядя неизвестно с кем. Со странным чувством подумала, что вместо угрызений совести меня занимает одно – откуда стало известно про заявление, мне казалось, что я никому не говорила об этом.

 

            И вот мы шли по промерзшей дороге далеко за городом. Наступила полночь. Холод пробирал насквозь - через толстый овечий свитер, его кавказский свитер, и то, что нашлось у него же: теплые альпинистские штаны, ветровку. Как выяснилось, он все приготовил заранее, даже сшил вместе два спальника, вопрос о теплых вещах прозвучал формально.

            Вообще говоря, было так холодно, будто скованное морозом небо лопнуло, и космос спустился до самой дороги, по которой мы шли. Меня не оставляло чувство легкой нереальности, знакомое чувство – одна реальность кончилась, другая еще не началась, и пространство переливалось, готовое в любой момент изменить свою сущность.

            -Хочешь, почитаю английские стихи? - спросил он. До того мы молчали – с тех пор, как вышли из общежития. Даже на остановке, где ждали пригородный автобус, когда он сзади притянул меня к себе, чтобы согреть.

            Я повернула к нему лицо, он ответил спокойным взглядом. Не дожидаясь ответа, он стал читать английские стихи – тексты народных английских песенок, сначала на английском языке, потом на русском, кажется, в переводе Маршака. Он окончил английскую школу, у него был хороший английский. Голос его, контрастируя с выражением лица, звучал в ломкой тишине взволнованно и незнакомо.

            Мимо проехал автомобиль, и снова повисла такая тишина, как если бы остального человечества не существовало. Облачко выхлопных газов, отделившись от машины, двигалось по дороге и не распадалось, только немного изменило форму. Оно походило на космическую туманность, оболочку светящегося газа вокруг какой-нибудь умирающей звезды. Мы догнали и обошли его.

        У него был чудесный негромкий голос, мягкий и нежный, но с сильным и даже
жестким внутренним ритмом. Мы тогда уже, оба, планировали работу в психиатрии, и было
совершенно ясно, что из него выйдет врач этой специальности. Он умел формулировать свои и
чужие мысли и умно, и художественно. Все-таки скорее первое, чем второе, но в его случае это
было не очень важно: он мог завораживающе произнести любую чепуху, наполненную для 
него хотя бы каким-то минимальным смыслом. 

            Я не очень хорошо представляла себе, куда мы идем. Еще в общежитии, неотчетливо спросив, в чем смысл всего этого, услышала неотчетливый же ответ про палатку на середине Волги. Позднее выяснилось, что он планировал наш поход чуть ли не с ноября. Но почему именно середина Волги – загадка до сих пор.

            Дорога шла мимо большой горы, где в адекватное время года и суток тренировались альпинисты – они называли ее Слоенкой. Древняя, ветхая, гора выступала из череды других гор крутым лысым уступом, напоминающим слоеный пирог или торт. Туда мы повернули сначала. Cкорее всего, чтобы, изменив идее, поставить палатку в снегу, под каменной стеной - спастись от ночного февральского холода. Но в ту зиму падало много снега. Под скалой намело целые снежные стога, в которые мы провалились по горло. Поставить палатку там не получалось.

            Однако я не очень хорошо запомнила гору, словно она была не из той ночи. Она стала не более чем внезапно проступившей горстью подробностей: скала уходила ввысь лестницей, снег вокруг белел, отражая непонятный свет (не было ни луны, ни звезд), трескались в умерших до весны лесах кустарники и деревья. Представилось, как заточенный морозом звук, рассеиваясь в холодном воздухе, летит над крышами спящего с другой стороны горы городка.

            Я подумала, не в первый раз той ночью, что происходящее – чистое сумасшествие. Но при этом было легко. Ночь углублялась, казалось, что весь мир спит, будет спать еще вечность, и в тоже время чувствовалось, как в ночной глубине зарождается не имеющая границы легкость. Как во сне, когда может присниться все, что угодно, или когда позволяешь мысли течь, как ей захочется, разрешая любые свободные ассоциации.

            Все, действительно, было странно и случайно: случайностью рифмы.

            Возможно, я сама немного начинала спать на ходу: только что у подножья росли какие-то деревца, их корни веером прошивали глыбы камней и слежавшегося снега, и вот мы уже за дорогой, шли к Волге. Собственно, это был берег.

            Если, конечно, это называлось берегом. Там долго тянулись брошенные дачи, или лодочные станции - странные участки, как соты, заполненные вязким снегом, в котором то выступали повернутые на бок дырявые лодки, то угадывался огород с ветхим штакетником и рассыпавшимся чучелом. Жалкие кусты, обросшие застарелым инеем, лоскуты железа, доски, еще какой-то мусор.

            Наверное, строго говоря, оно не было ни дачами, ни лодочными станциями - все вещи там имели слишком разнокалиберный смысл. Все это, одновременно воровское и бездомное, рассохшиеся, вспучившееся, сгнившее, бил озноб, и оно издавало ржавое дребезжанье и скрип. И все это походило на останки древней чужой цивилизации, или даже на бродячий театр, в котором действие остановилось на полуслове, и с тех пор прошла добрая тысяча лет. Особенно уныло выглядело мерзлое железо, возможно, потому что сам воздух был как мерзлое железо. Казалось, оно примерзает к тебе, пока идешь мимо.

            Зато Волгу видно не было. Под снегом она выглядела невзрачным бледным полем, выпадением пространства между очерком лодок, железок и заборчиков с этой стороны и пригоршней неровных и мелких, как звездная пыль, огней, вдалеке. Трудно было представить, что по этому пространству летом ходили корабли.

 

               Я думаю, что мы все-таки дошли до края берега, когда начался буран. Он опустился на землю внезапно, сверху. Небо открылось, как окно, и с ревом посыпалось, полетело, понеслось, вычеркивая белым черное, ослепляя и бодря. Мы не могли идти дальше. Все пропало: не стало огней ни на другом берегу, ни на том, где мы находились. Сами берега исчезли. Да и весь мир, дальше полутора метров, исчез.

               Что интересно, за несколько минут (или даже секунд) до пурги ее ничто не предвещало. Разве что небо из томительно, мертвенно-черного приобрело другой оттенок, немного фиалковый, и горы на обоих берегах подошли ближе, засветились, как светится в темноте хорошо промытый фарфор – на мгновенье, не больше.

               А снежные волны неслись уже не сверху вниз, а параллельно земле. Как змеи, или как
щупальца огромного морского зверя, они извивались, гнулись, пригибались к земле,
подбрасывая вверх клочья снега. Во все стороны завертело снежную пену. В этой белой каше
он взял меня за руку, приблизил лицо с очками, залепленными снегом, - на расстоянии двух
вытянутых друг к другу рук уже ничего не было видно. “Буйный сумасшедший” - сказал он про
буран. Мне стало весело. Нет, мне уже было весело от этого великолепного хаоса. Спать
больше не хотелось.
               На берегу, недалеко от места, где нас застигла метель, стоял, мы его прошли,
небольшой, немного больше палатки, металлический ангарчик непонятного предназначения – 
две боковые стены и крыша. Он каким-то образом нашел его в этом снежном фейерверке, отвел
меня к нему и что-то пытался прокричать – вероятно, просил не уходить. Сам же он ушел,
чтобы принести откуда-то кусок не то жести, не то фанеры. Поставить палатку мы не смогли
бы, ее бы тут же унесло. 

               Вначале, когда снег только пошел, стало еще холодней. Его потоки, как проволока, царапали лицо. Я стояла, держась рукою за угол ангара, ощущая тяжесть и биение растущей белой мглы, дыша ею, и мне казалось, что сама земля накренилась и летит сквозь поток, медленно набирая скорость.

               Вообще же вся эта колкая громада мчалась с юга. В ней была такая бурлящая и дикая жизненная сила, обширная, радостная, грозная и могучая, что я, каким-то древним инстинктом, почувствовала к ней почтение. В одно мгновение ураган содрал с пустыни, по которой мы шли сюда, ее уродство и тление, лишил лишнего смысла. Размазывая берега в кашу и брызги, прошивая насквозь взлетающую землю, обескураживая скоростью, он рождал чувство одновременно кончившихся пространства и времени.

               Потом или я немного привыкла, или стало чуть теплее. Я так и стояла, не раскрывая глаз, в сердцевине смерча, но даже при зажмуренных глазах в них мельтешили точки и тире снега.

               Появился мой спутник и стал сооружать дополнительную стену там, где, пока, была пустота. То, чем он закрыл проем, сорвало. Тогда он притащил, также непонятно откуда, какие-то камни, что-то более тяжелое, словом. Сосредоточенно укладывая это все, он вдруг обернулся ко мне и хорошо, по-умному, засмеялся, смягчая неловкую странность ситуации.

               Потом мы уже были в железном сарайчике, где он, все-таки, смастерил третью стену, причем довольно надежно, - она получилась глухой и не продуваемой, хотя была с той стороны, откуда летели снежные волны. Четвертую, входную, он сочинил из палатки и камней, придавливающих полотно снизу. Как ему это удавалось – не вникала. Я сидела, обхватив колени руками, на полу, а вернее, - на снегу, поверх которого он бросил спальник, и с удовольствием наблюдала за ним.

               Его рельефные, жилистые руки и ноги очерчивались сквозь джинсы и свитер – штормовку он снял. Не напрягаясь, он казался хрупким, но в движении проступала сила. И у него была манера чуть-чуть резко улыбаться - не проявленная, смягченная резкость, как если бы ножик сняли мягкой оптикой. Это шло к общему выражению лица – сосредоточенно-живому, всегда немного слишком нервному, или, напротив, немного слишком отрешенному. Кроме того, у него имелась просто хорошая улыбка.

               Она делала его глаза и губы почти детскими. Уже видела, как его глаза, из таких, почти детских и ласковых, мгновенно становились холодными и энергичными.

И уже знала, что, когда он нервничал или сердился, его голос начинал звенеть. Но это не отталкивало. Еще у него были подвижные руки. Мне нравится, когда у человека живые руки.

            Дрожа, горела свеча: он зажег ее, устроив в алюминиевой кружке, когда появилась стена, защищающая от ветра. Ее огонь то стройно вытягивался вверх и заливал нежно-желтым светом небольшое пространство, то метался, становясь синим до черноты, рябь шла по стенам. Изнутри железная коробка была мелко исписана инеем. В колеблющемся свете грубое железо казалось тонкой дорогой тканью, расшитой строгим и редким узором.

            Сдуло импровизированную дверь, буквально вырвало у него из рук - он все это время что-то делал с входом. Метель опрокинула свечу и скомкала спальник, фонтаны снега брызнули в пробоину, потом целая снежная волна тяжело вползла в железный сарайчик, расплющилась. Это изменился ветер: стало крутить. Белое теперь задувало со всех сторон. Он снова закрепил вход, мы отыскали в снегу свечу, и он принялся делать чай на примусе.

            Снеговой узор на потолке собрался в небольшие поблескивающие капли. Вновь плеснуло скрипучей белизной в какую-то прорезь. Снежинки светились над пламенем, окружая свечу и примус живыми, колышущимися ореолами, неправдоподобно нежные на фоне того, что скрежетало и бушевало за тонкими железными стенами. Они казались летящими на свет мотыльками.

            Наше похожее на цыганскую кибитку убежище ходило ходуном. Глухой рокот, вытягивающийся в вытье и хохот – ссыпая, стукая, размешивая, шлепаясь, валясь, - будто то ли снежные столбы бродили там, то ли стая хищных птиц неслась, то ли мчалось стадо тяжелых зверей. Иногда что-то так закручивалось вокруг нас, что я сама себе казалась не более чем летящей пеной или искрящейся пылью.

            Он положил сухую заварку прямо в снег, нагрел эту смесь в котелке, утрамбовывая и докладывая снежную массу - благо ее вокруг было не занимать. Пока он возился, я несколько раз думала, что, наверное, надо бы помочь ему, во всяком случае, хотела это сделать, но, будто бы, спала и не могла проснуться. Снег по-прежнему кружился внутри, шипя и потрескивая на огне, вращался вокруг свечи, дымя легким паром.

            Это круженье, шипенье, поблескивание, потрескивание действовали гипнотически. Огонь отделился от примуса и висел над ним сам по себе. По розовеющее-оранжевому, будто бы загорелому, лицу, плыли тени. Он кончиками пальцев схватился за пламя и встряхнул обожженной рукой. Он налил чаю в кружку, задул примус, и, осторожно протягивая чай одною рукой, другой вытер влагу на щеках. Это осталось, как если бы отпечаталось на фотоснимке: окрашенные алым золотом лицо, ладони и аллюминевая кружка с чаем, остальное – монохромное, черно-серо-белое.

            Чай заварился крепко. Мы пили его по очереди, - кружка была одна, другую залило свечой, - почти кипяток, с большими чаинками, налипшими на горячие металлические края. Он получился замечательно вкусным. Кажется, у нас больше ничего не было – только этот чай и плитка шоколада на утро. Сахар нечаянно высыпался в снег, мы подкладывали в чай снег пополам с сахаром.

 

            Когда, потом, я вылезала в бормочущий воздух, снег еще валил, мерцая, размашисто и свободно. Ночь теперь была светла, а не темна, и, уже теплая, сладко пахла снегом. Основная пурга покатилась дальше, хотя снегопад стал казаться гуще.

            Но, скорее, он просто потяжелел. В нем появились просветы. Пространство то проявлялось сквозь толкотню снежинок, расширяясь до дальних берегов, то снова потухало. И горы то проявлялись сиянием, то снова уходили в снегопад. Проступали кусты, неясные от снега, и фигуры странных строений, выступавшие из белизны, выглядели фантастически, но уже не грубо, и не пошло. Метель сгладила острые углы. И пустые оцепеневшие леса, похожие на голые руки, застывшие в поиске или зове чего-то, больше не вызывали тоскливого чувства - все изменилось, заполнилось снегом. Все словно повисло в воздухе.

            Изменилась энергия снега: теперь он не бурлил, а успокаивал. Так плавно спускался он из нависшей над Волгой белой чащи, что хотелось улечься в него и заснуть. Вдруг стала ощутимой близость реки, спавшей подо льдом. Возможно, оттого, что другая река, снежная, текла мимо. И небо, много неба было во всем этом! Оно шелестело и распылялось снежными звездами, текло и шевелилось, оно ощущалось мягкими крыльями, живой душой, летящей, дышащей и вздрагивающей. Казалось, что живое, тончайшее, дотрагивается до тебя, гладит по лицу и трогает за плечи.

               Снег неожиданно пах речными цветами. Цветами вообще, сон-травой, фиалками, ландышами, но особенно – речными. Трудно объяснить, откуда брался влажный запах будущих цветов, осторожный, но отчетливый. Возможно, это был запах неба. У него был желанный, и, почему-то, жестокий оттенок.

               Было легко и светло, и сладко. Кто-то потом спросил, не страшно ли шататься по ночам неизвестно где. Нет, в этом смысле не было страшно, я боялась только одного - что странная ночь пройдет. Совсем пройдет.

            Подошел мой спутник. Не услышала шагов в шорохе снега, не сразу ощутила его. Обернулась, захотелось сказать что-нибудь про эту ночь. Но поняла, что ничего не нужно говорить. Он видел это.

            Какое-то время мы просто стояли рядом. Снова усилился снег. Он сомкнулся вокруг нас, обволок наполовину уже заметенное пристанище – теперь оно выглядело как нора или дупло.

            Все-таки пора было спать. Говоря вообще, шла рабочая неделя. В половине девятого утра у меня начинались лекции, а у него, что серьезнее, практика в стационаре.

            Укрытие на одну ночь, маленькая железная хижина, кокон, обвитый белизной, касание сгустившегося снега. Нескончаемый, он висел, он стоял вокруг нашей пристани, как лес. Легко дыша, вполголоса, спокойно и протяжно, он убаюкивал и завораживал своею тихой бесконечностью. Сквозь монотонные поглаживания иногда докатывался глубокий и низкий шум, в котором что-то скрипело и прокашливалось, и позвякивало погремушкой. Иногда слышалось, что кто-то мурлычет, ныряет и зарывается в снег рядом, за тоненькой стеной.

            Он уложил меня в глубину спальника и погасил свечу. Пока он застегивал спальник со своей стороны, я пыталась понять, на что похожа эта железная капсула, белая раковина в огромном, бессонном, мирно колыхающемся, вобравшем нас в себя. Но не находила верных ассоциаций. Это немного походило на плот. По Волге тогда ходили плоты, на них ставили шалаши, оставалось детское желание проплыть на таком плоту, спрятавшись в шалашике. Только теперь плот плыл в небе незнакомой Галактики.

            Наощупь – контуры формы, раньше определявшейся на глаз: толстый свитер, обледенело-влажный у ворота, кончики пальцев. Пахнущие снегом волосы, теплое дыхание.

            Я не чувствовала себя, или чувствовала обще, примешивая к окружающему, - пока его руки не сомкнулись вокруг. Он мягко стиснул меня стремительным движением человека, наконец поймавшего ускользающее. Голосом, который я больше не слышала, медленно и глухо он произнес: “Моя”.

            Я не успела прокомментировать это внутри себя, потому что уснула.

            Позднее дошло, второстепенным открытием: той ночью он ни разу не назвал меня по имени. Личное местоимение было единственным словом, которое нашлось у него для меня.

            Впрочем, мне самой потом казалось, что в том полете у меня не существовало имени. Вообще не было имен. Прежнее стало как скомканная обертка, новое было слишком текучим, чтобы принять форму. Ничто еще никак не называлось.

            Так вот, наверное, я не хотела быть чьей-то. Но не успела подумать об этом.

Последнее, что я слышала, засыпая, - как спальник заносит снегом. Метель, фыркая, вбрасывала в найденную щель клубки снега, они раскручивались и скользили по спальнику.

            К утру нас замело. Мне кажется, мы уснули одновременно, примерно через секунду после того, как он сказал то немногое, что сказал. Ничего не снилось. Сразу наступило раннее, предрассветное утро. Снег уже не вползал в наш домик, его навалило столько, что он залепил все щели. Дыры, заткнутые снегом, чуть-чуть светились бледным, зеленоватым контуром. Снег лежал толщей, и все шел, расслабленно похлопывая по поскрипывающей крыше. Звуки говорили, какой он безмятежный. И как его много…

            Потом опять все исчезло. Совсем я проснулась ясным, совершенно белым утром.

            Рядом никого не было. Синие стены вагончика (их цвет проявился теперь) изнутри обрызгало белым цветом. Наше ночное обиталище превратилось в пещеру, сугробы залегли по углам. На спальнике, из-под которого я выбиралась, тоже лежал снег, он казался теплым и легким, как одуванчиковый пух.

            Не без некоторого труда я вылезла на поверхность, жмурясь: белое на белом, снег, свет на снегу. Сумасбродная поволжская погода обернулась теперь неохватным сиянием, сонным покоем.

            Мелко вздрагивая, снег все еще плескался в воздухе. Окутанные белизной горы нежились в тишине и тоже, казалось, жмурились навстречу утру. С нескольких шагов ангарчик, в сугробе среди сугробов, можно было найти только по зияющему, ведущему вглубь отверстию.

            И все – остатки ночного мира, похожие на обломки затонувшего корабля, небо, прозрачным озером застывшее над нашей стоянкой, отуманенные вьющимся снегом леса - все преломляло неяркий свет, все расползалось паром, и было цвета свободной от тела души.

            Мой товарищ, посреди этого белого моря, разжег огонь, чтобы согреть чаю. Он утоптал снег в небольшую полянку. Оказалось, что мы на самом краю берега, в небольшом саду, с маленькими деревьями, облепленными мягким и белоснежным – вздрагивая, они рассыпали светящиеся пригоршни.

            У него было легкое, счастливое лицо, прорисованное внутренним светом среди обилия света вокруг. Смеющиеся близорукие глаза, пальцы с длинными фалангами, красиво касающиеся примуса, словно он высекал из него не пламя, а музыку, или если бы сама тишина рождалась под его руками.

            Не помню подробностей утренней стоянки, они съелись светом, больше чем наполовину растаяли в нем. Только – первое впечатление его лица, когда он обернулся ко мне, и как горело мое собственное лицо от умывания холодным и чистым.

            Участок пути до дороги возле леса тоже сквозит белым туманом. В этой световой зыби, нечетком снежном дыму он идет по пояс в снегу, держась за штакетники вокруг каких-то огородов, порою почти с головой ныряя в белые бугры. Я иду за ним, наступая в его следы, вернее, проваливаясь в них, и не узнаю ночного ландшафта.

            А дорогу рядом с лесом запомнила на всю жизнь. Хотя бы потому, что она удивила своим появлением. Ночью ее будто бы не было: сначала гора, потом как-то сразу начался берег. Впрочем, возможно, ночью мы шли другой дорогой.

            Эта дорога, как все остальное, утонула в снегу, но утром перед нами по ней, очень кстати, прошла какая-то большая машина, пропахав глубокие борозды. Идти по ним было трудно, но не так тяжело, как в самом начале, от берега. Мимо нас шагали столбы: провода провисли под тяжестью снега. По одну сторону дороги, из оврага, показывались небольшие темные домики, засыпанные почти по самые крыши. По другую, за столбами, парил лес, вспухший от снега. Контрастный: немного черных, будто обугленных, стволов, и – белое, много белого.

            Он выглядел волшебным садом. Снег как живой прижимался к ветвям. Нарядные белые гроздья на черных стволах смотрелись тропическими цветами, может быть, цветами акаций. Шелковый свет обволакивал деревья и скользил под ними, переливаясь: будто бы лепестки осыпались, или птицы пролетели, роняя перья: очень много птиц.

            Иногда почти правильный шар снега срывался с ветки и рассыпался в воздухе – над сугробами долго стояло белое облако с проблеском непогасших снежных звездочек.

            Мгновенность фотографии, тени, смягченные рассеянным, отраженным от снега светом, направленным в снова затянутое тучами небо. Тяжелый снег в легком нарядном лесу. Свет, не выявляющий фактуры, как игра на границе между вымыслом и реальностью.

            Потом, на дороге, в снегу, нам попались голуби. Может быть, это были обычные голуби, сизые, с зеленоватыми шейками, а может быть, действительно, - необычные, породистые голуби из чьей-то голубятни, какие-нибудь сизо-кофейно-розовые. Они запомнились просто розовыми, необыкновенно красивыми среди снежной мякоти – растрепанные, воркующие, с влажными мерцающими перышками.

            Февраль уже перевалил за вторую половину, но в утро казался совсем юным, казалось, что зима будет длиться еще долго, а потом как-нибудь хорошо кончится.

 

            Все, действительно, длилось еще какое-то время.

            Мы вернулись в город в пустом автобусе и расстались у сада клинической больницы, как и загородные леса, торжественно заваленному снегом. Он вытащил откуда-то белый халат и побежал на практику. Какое-то время я еще видела его лицо, очень хорошее, чистое лицо.

            Я не пошла на лекции. Мне хотелось побыть одной. В комнате общежития было холодно и бело. Посуда куда-то исчезла. Я развела растворимый кофе в какой-то жестяной банке, пила его уже лежа и засыпая, но еще, какое-то время, переживая снегопад: оторвавшись от неба, он кружился сам по себе. Очерк лица, казавшегося мне прекрасным, то приближался ко мне, то отдалялся немного, и все было так хорошо, что даже не хотелось приблизить его больше, чем было.

            Этот день, еще какое-то время, вставал прочнейшей стеной между мной и миром – хотя именно тогда я жила не в худшем из миров. Первые дни я вообще чувствовала себя так, словно душа ненадолго вырвалась из тела, и вернулась, и тело стало мне мало, и я не могла к нему привыкнуть. Как если бы туман втиснули в жесткий панцирь.

 

            Потом пришли весна и лето, и он (неизвестно, на какие средства, я никогда не спрашивала его об этом) покупал нам билеты на Кавказ и в Крым, и были настоящие цветущие сады, и настоящие горы, и настоящее море. И было много разговоров, и действий, и очень много разных подробностей.

            Слишком много подробностей, которые обычно сопровождают столкновение душ непростых, когда смешиваются культура и интеллигентность, готовность к большому отречению и незаурядной жестокости.

            Но я предпочла бы не знать того, что было после. Осталось бы: снежный ветер, лохмотья небесного снега. Очаровывающая незавершенность мира, которого нет и, скорее всего, не будет.

            Это до сих пор, иногда, приходит – белый туман, шепчущий воздух, из которого рождаются мягкие белые крылья, образ, еще не до конца прорисованный, сумасшедшая энергия, ищущая выхода.

            И синий цвет его картин: горы, вода и рассвет. Алый рассвет в заснеженных синих горах. Он часами смешивал оттенки синего, добиваясь особого, бездонного, непреклонного, затягивающего вглубь тона. Высокий алый, среди строгой синевы, очень чистый, почти лишенный чувственности, как прорыв в величайшее озарение - или величайшее безумие.

            И еще – рисунок тушью на камне. Я подняла этот камень, уже летом, под скалой на волжском берегу. Небольшой, плоский, он умещался в глубине ладони и казался зеркалом или экраном, в котором ничего не отражалась.

            Я повертела его в руках и собралась выбросить. Он попросил его у меня, вскоре вернул с рисунком. Луна стоит над острыми горами, освещает воду реки, по которой скользит каноэ. Мне всегда странно от нездешнего пейзажа на этом поволжском известняке.

            В лодке стоит человек с веслом. Раньше мне казалось, что их двое: один, стоя, управляет лодкой, второй сидит. Но много лет прошло, рисунок, нанесенный на камень тонким пером, стерся там, где очертания фигуры. К тому же, он с самого начала был нечетким в этом месте.

            Видно, что в лодке кто-то есть, но не разобрать, один или двое.

 

 




Copyright © 2001-2008 Florida Rus Inc.,
Пeрeпeчaткa мaтeриaлoв журнaла "Флoридa"  рaзрeшaeтcя c oбязaтeльнoй ccылкoй нa издaние.
Best viewed in IE 6. Design by Florida-rus.com, Contact ashwarts@yahoo.com