МАЛЕНЬКАЯ ПОВЕСТЬ

 

Эдгaр Эльяшeв, Mocквa

             КОЛЕСО ОБОЗРЕНИЯ               

1

     Бывшую Калужскую площадь, от Житной до Шаболовки, охватывало полукольцо деревянных лавок. В «Рыбе» мы купили кулек жареных килек, в «Овощах-фруктах» отоварились двумя четвертинками и пошли пировать на природу, в парк культуры и отдыха.      Парк кишел милицией и, что гораздо хуже, дружинниками.  Шла очередная кампания за трезвый образ жизни. А мы не хотели трезвого, мы, наоборот, желали захмелеть.      Все вокруг было обложено, предано, продано. У автоматов с газированной водой стояли милицейские посты. Легче было ограбить сберкассу, чем добраться до собственной выпивки. Взмыленные от напрасной беготни по аллеям, мы вышли на площадь аттракционов. Над нами высилось колесо обозрения. Кабинки, поскрипывая, раскачивались в поднебесье. Я вспомнил о своем  дальнем родстве с этим аттракционом, и мне пришла в голову озорная мысль:
 - Юрка, - сказал я, - пил ты когда-нибудь на колесе обозрения?   Не пил, - сознался Юрка.     
- Представляешь, мы чокаемся публично, при всем народе, нам сверху видно все и, главное, нас тоже видят, а сделать не могут ни хрена!   - А чем чокаться? Стаканов-то нету.     
- А тарой. Подымем чекушки, содвинем их разом, да здравствует что-то, да здравствует разум!.. Ну, а если
ты уж такой маленький лорд Фаунтелерой и тебе не личит лакать из горла, я, так и быть, сделаю стаканчик из бумаги.      Мы встали в очередь. Кабинки освобождались и тут же занимались другими, так постепенно происходила полная ротация колеса, прежде чем оно начинало всерьез крутиться. Юрка успел в лицах рассказать подходящую к случаю байку про конкурсные экзамены в «Щуку»:      - И вот Грибов предлагает такой этюд. Представьте, что вы пошли на э... рынок и закупили  э... раков. Вот именно, раков! Принесли их домой, бросили в соленый кипяток, укропчиком приправили, проходит больше часа, а раки еще не сварились! Ваша, говорит, реакция? Ну, девчонки, конечно, всплескивают руками, охают - ах, да не может быть, ох, сколько же им вариться... А один паренек из Калуги выразился кратко, как в бочку пукнул: «Скреб твою мать!». И его приняли...      А вот Юрку не приняли. Не помогла даже внешность героя-любовника и передовика производства. Но он горевал недолго и поступил в «женский монастырь» - так мы называли наш экономический, ибо главный корпус института находился в бывшей церквушке, что на Зацепе.      Мы подружились с первого дня. Он притащил на первую вводную лекцию «Пол и характер» Отто Вейнингера, я - «Куклу госпожи Барк», детектив из жизни шпиёнов. И мы устроились на «камчатке», чтобы не докучали всякие профессора. В «женском монастыре» учиться было легко. Это слабонервные девицы трепетали перед экзаменом, шепча про себя зазубренную формулу «товар-деньги-товар». Стыдно сознаться, меня сначала увлекла политэкономия. Пока она ограничивалась «Капиталом» Маркса, это была веселая, остроумная наука. Особенно мне нравилось то место, где основоположник сравнивал скучнейшую прибавочную стоимость с бутылкой разбитной вдовушки Клико.   Увы! Наука кончилась с последним томом «Капитала», дальше начиналось сплошное наукообразие. Вся политэкономия социализма сводилась к описанию  экспериментов над людьми, где-то удачных, где-то не очень, а в чем-то попросту злых. Но всегда партия находила правильный путь и выводила нашу страну на верную дорогу. Что ж, прикинусь жуликоватым портняжкой из сказки Андерсена. Я понял, что всегда выеду на демагогической трескотне, только не надо вовсю кричать «а король-то голый». Нашему потоку лекции читали в шестом зале. А рядом с институтом, на бывшей Серпуховке, тоже был зал номер шесть. Только это был пивной зал, известные московские пивные шли под номерами. Мы там рзмачивали сухую экономическую науку водкой с пивом и заедали раками; там я впервые принял на грудь груз в пол-литра. Под конец мы совсем обнаглели и стали приглашать профессоров устраивать экзамены в этом самом пивном зале номер шесть. Помню, как мы просчитались с колченогим профессором советского права. Экзамен-то он у нас принял, а расписаться в ведомости не успел, сломался, бедняжка... Так, с грехом пополам, я окончил этот женский монастырь и оказался начальником отдела труда и зарплаты треста «Мосочиствод». У меня под началом томились тридцать восемь заводов и комбинатов. Название «Мосочиствод» было слабеньким  эвфемизмом от слова «Москанализация». Здоровались мы жестом поднятой вверх руки, имитирующей спуск цепочки сливного бачка.Я решил поближе познакомиться с вверенными мне предприятиями. С утра заезжал в контору, говорил, что еду туда-то, и отбывал на какие-нибудь Люберецкие поля орошения. От этих поездок в памяти остался стойкий запах хорошо высушенного дерьма. Содержимое полей орошения в конце пути поступало в огромную наклонную трубу, труба медленно вращалась и высыпала на ленту транспортера отходы жизнедеятельности москвичей. В сушеном измельченном виде. У транспортера сидели две женщины, вооруженные крючьями, зорко следили, чтобы на ленту не попал посторонний предмет. Например, утюг, кем-то втиснутый в унитаз. Или, не приведи Господь, граната. Женщины на сортировке дерьма гордо именовались операторами. «Операторы» неплохо зарабатывали; во всяком случае, без протекции сюда не устроиться. Зарплата мизерная, а заработки фантастически высокие. Откуда? С ленты транспортера, от едущих на ней рублей. Почему деньги попадают в унитаз, это другой вопрос. За смену «оператор» снимает с конвейера до сотни, правда, почти одними рублевыми бумажками.  Кто сказал, что деньги не пахнут?.. Подержать пачку таких рублевок, и немедленно потянет протереть руки одеколоном. А золотые вещи? Разини спускают в унитазы часы, кольца, брошки, серьги. Один раз даже попался рубиновый кулон, видимо, даму здорово тошнило над толчком. Здесь, я думаю, играет роль Закон больших чисел. По статистике положено, например, семерым москвичам из десяти миллионов упустить свои часы в канализацию. Допустим, положено ровно двадцати одной москвичке лишиться по той же причине обручальных колец. Будьте уверены, Закон больших чисел своего не упустит. Ему эти хронометры и кольца вынь да положь. Могут спросить, откуда такая зверская дискриминация мужчин и женщин? Отвечу: потому что наукой доказано - разинь-москвичек втрое больше, чем рассеянных москвичей. Кто не согласен, пусть меня опровергнет, а я, тем временем, буду рассказывать дальше. Основная масса рабочих «Мосочиствода» - слесари-ремонтники. За ликвидацию аварий, то есть, за самую грязную и вонючую работу они получают, по нашим меркам, очень приличные деньги. Чем больше «засоров», тем выше их заработки. Чем хуже работает канализация, тем лучше живется ремонтникам. Я пытался бороться с этой порочной практикой, но только нажил  врагов и был с позором изгнан из «Мосочиствода». Я устроился переводчиком в один проектный институт. Платили мне сдельно, и мы быстро купили в семью телевизор, а мне мотороллер «Тулу».  

                        
2

Наконец, колесо, совершив почти полный оборот, остановило перед нами опустевшую красную кабинку. Кабинка слегка поскрипывала, покачиваясь на весу, словно хотела нас убедить в необычности предпринятого путешествия. Мы тут же торжественно поклялись, что притронемся к четвертинкам только будучи в апогее орбиты. Пока что мы обживали наш новый корабль. Кабинка была сделана на четверых; два места от нас отгораживала *сетка. Там то молчали, то хихикали две девицы, и в густеющих сумерках мы никак не могли разобрать, хорошенькие ли они, или не стоят внимания. Что примечательно - дверцы кабинок запирались извне служителем при посадке. Вылезти из кабинки в воздухе было нельзя. Да и не больно хотелось. Вот мы добрались до высшей точки орбиты. Здесь завывал ветер, свистел в арматуре, раскачивал нашу люльку. Я глянул вниз, и у меня слегка закружилась голова. В памяти всплыли стихи: «Почему земля убегает так, как будто я ее съем?.. Люди кажутся меньше собак, а собак не видно совсем». Если бы на колесо обозрения забралась покататься собака, именно так она рассказала бы о своих впечатлениях. Тут я вспомнил... нет, не собаку, а собственную бывшую жену свою Нинку. Она кончила конструкторский факультет автодорожного института и работала в каком-то приблатненном бюро изобретений. Им было все равно, что проектировать, колесо обозрения, мясорубку или автомобиль «Москвич». Моя Нинон как раз конструировала вот это колесо, так что я даже питал к нему некоторые родственные чувства. Сама же Нинка никогда не каталась на своем колесе и, бывая в парке, норовила проскочить от него подальше, чтобы даже тень не задеть. Я вспомнил историю гибели нашего телевизора, одного из немногих совместно нажитых предметов. Роскоши? Нет, телевизор уже тогда становился показателем оседлости и устроенного быта. Мы торжественно везли его на такси с Петровки к себе на Серпуховку, и нам казалось, что пассажиры всех встречных машин изнывают от любопытства, завидев наш огромный картонный ящик - что это за штуку мы везем? А это мы везем телевизор «Рекорд», солидная, хорошая марка, и вам советуем. Мы еще не знали, что везем шкатулку Пандоры, семейных раздоров и склок. Мы жили в коммунальной квартире, как и все москвичи; по вечерам на нашей семейной жилплощади размещалось население остальной дюжины комнат; кому не хватило места, тот устраивался в коридоре на вынесенных стульях и вытягивал шею, как жираф. Я же вечерами возвращался из Ленинки, где весь день корпел над переводами. Пробираясь в голубоватой мерцающей тьме между чужих колен и ножек стула, я мечтал о тарелке душистой домашней лапши, о сковородке с жареной картошкой. Нинон просила меня сорок минут потерпеть и потом кормила разваренными ошметками пельменей, тридцать семь копеек пачка. Наш семейный очаг хирел от вечера к вечеру и совсем бы погас, если б не сгорел телевизор. Он начал тлеть в седьмом часу вечера, когда я был в библиотеке. Нинка постояла, раздувая ноздри вонючим дымом, подумала и, не спеша, отправилась в кухню. Там набрала кувшин воды, вернулась и выплеснула в тлеющее нутро телевизора. Там заискрили молнии, раздался негромкий взрыв, из ящика густо попер ядовито-зеленый дым. Тогда жена с чувством исправно выполненного долга вытянула вилку из розетки, - обесточила телевизор. Так что Нинка недаром держалась подальше от своего колеса обозрения.    Я вернулся из библиотеки, когда все было кончено. Квартиру наполняла едкая вонь жженой пластмассы. Жена, прямо тут же, в коридоре, рассказала мне, как горел телевизор и как она героически тушила синее пламя. Она все еще была возбуждена нешуточной борьбой с огнем. Я представил, как по-звериному трепетали ноздри ее, словно она была породистой необъезженной кобылой. И вообще в Нинке проклевывалось в тот момент что-то дикое, свободолюбивое. Я повлек ее, урча и порыкивая, в комнату, на тахту. Тем более, что на нашей жилплощади в тот вечер не было телезрителей. Агония семейного очага затянулась еще на год с лишним, потому что девять месяцев спустя после пожара на свет появился Димка. Вот какие воспоминания приходят на высшей точке орбиты колеса обозрения после ополовиненной четвертинки. Под нами расстилалась вся Москва с ее бульварным и садовым кольцами, реками и мостами, силуэтами высоток на темнеющем вечернем небе и то и дело вспыхивающими желтыми огоньками улиц. Вся Москва! И мы над нею. В зыбкой люльке, раскачивающейся на нешуточном ветру. Мне захотелось действий. То же чувство, вероятно, испытывал Юрка Рыжов. Артист-любитель, он начал разыгрывать вслух анекдот про Дурахмонова. Запустили в космос одного узбека, тот забыл свой позывной и вопит в эфире на всю Вселенную: «Земля, земля, я - Дурахмонов, я - Дурахмонов! Кто я?» Земля молчала, молчала, а потом выдала: «Ты - Сокол, жопа!» Честное слово, мы вовсе не хотели оскорбить весь узбекский народ, как нам потом пытались вменить, но уж больно смачным показался нам анекдот. И вот понеслись над колесом обозрения утробные рыдания Дурахмонова, и отвечал ему в поднебесье торжественный голос Земли. Девчонки в отгороженной части кабины подвывали от смеха; они оказались кадрами, что надо, и спрятали пустые четвертинки в свои сумочки - внизу нас встречали дружинники. Мы были в ударе, и вечер прошел отлично.

                      3

Есть недалеко от Москвы, по Северной дороге, станция Лосиноостровская. Сейчас это часть города, район Ярославского шоссе, а в те времена - пригород столицы. Там свила уютное гнездышко колония московских журналистов. Тут жили постоянно или снимали комнаты столичные газетчики, у которых семейный корабль дал трещину, сел на мель или вовсе ушел на дно. К этой общине присоединился и я, потерпевший крушение в волнах житейского моря молодой журналист. Был у нас здесь свой клуб. Представьте огромный чердак брошенного двухэтажного барака, весь в перекрестьях стропил, каких-то торчащих труб и балок. Середина чердака вычищена от барахла и меблирована широченной тахтой, двумя мягкими креслами (одно без ножек, другое без спинки) и на почетном месте, у чугунной круглой печки - трехногая, с виду ничем не примечательная табуретка. Это и был наш лосиноостровский филиал Дома Журналистов. В печурке весело билось пламя, чугун, нагреваясь, потрескивал, поскрипывал, напоминая стрекотание сверчка. На границе тепла и холода стояла бочка с квашеной капустой, исторгавшей крепкий закусочный дух. Весь участок кровли изнутри был оклеен литографиями «Портрета неизвестной» Крамского, - видно, в какой-то типографии случился брак, и часть тиража, спасенная от ножа, пошла на украшение этой гостеприимной крыши. Чердак не запирался. Попадали сюда по приставной лесенке, которая пряталась в ближайшем сугробе. Забираясь в клуб, посетители втягивали лесенку наверх. Как бы убирали за собой штормтрап перед тем, как пуститься в автономное плаванье. Частенько я здесь коротал вечера, а то и оставался на ночь. Иногда огромную тахту делил со мной Вадька Метревели, его семейный корабль изредка тоже давал трещины. Мы работали в одном отделе, вместе носились на черной редакционной «волге» меж корпусов сельхозакадемии, вслух ругая угнездившихся здесь травопольщиков. Словом, жили душа в душу. Втайне мы ощущали, что с травопольщиками не все так просто, и дело совсем не в том, что убеленным сединой академикам неохота расставаться с обжитым асфальтом и перебираться в Тьмутаракань. Ведь мы прославляли Ее Величество Кукурузу, смутно все-таки понимая, что присягнули самозванке и узурпаторше. Но цинизм крепчал, а наша мужская дружба становилась сильнее. Завсегдатаем клубного чердака был Игорь Филонов. Он восьмой год подряд всё кончал философский факультет МГУ. То его занесет в какую-нибудь экспедицию на Чукотку, то засядет писать книжку о московских чебурашках. С Чукотки, где Игорь изучал рентабельность яранг-читален, он вывез трехногое сидение типа табуретки. Она стоит в нашем клубе на почетном месте у печки. Мы ласково величаем ее «трихерником». Дело в том, что ножки ее сооружены из настоящих моржовых хренов; у живого моржа этот хрен все время содержится в палкообразном состоянии, не знаю, куда звери девают его, укладываясь спать. Кто забирался в клуб первым, тот кайфовал на трихернике, протянув руки к огню. Дальше идет сплошная звериная мистика, уж не знаю, как ее объяснить. В тот вечер мы сначала собрались втроем, - я, Филонов и Метр. Час спустя к нам заявилась парочка летунов с канистрой авиационного спирта и копченым медвежьим окороком. Метр еще пошутил, что в Каноссу нынче приходят со своей канистрой. Потом народ повалил плотными рядами, сигнальная веревка то и дело дергалась, мы едва успевали спускать гостям лестницу. Я сломался в разгар веселья и был отправлен трезветь на тахту. С меня сняли шапку и накрыли общественным дворницким тулупом. Наутро все продолжалось, и был день и вечер, а потом опять ночь и день. Пока мы не остались одни с Метревели. Подбили итог: в канистре уцелела примерно треть, от окорока - одни воспоминания, но еще было полбочки квашеной капусты. Мы продолжили пир. Постепенно растворился Метревели. Я почувствовал, что остался один в этом огромном чердачном пространстве, один, как собака, и некому поднести мне кружку с ледяной водопроводной водой. Надо мной вертелись стропила и хорошенькая женская головка, две головки, четыре, десятки женских головок, и все под вуалью. Они кружились в каком-то бешеном хороводе, пока я не прекратил эту дьявольскую круговерть трезвеющим усилием воли - да это Крамской, «Портрет неизвестной». Хоровод медленно перестал вертеться, и портрет, вернее, десятки литографий «Неизвестной» установились на место. Теперь мое внимание было обращено на другой предмет, смирно висящий на стропилине. У меня была шапка. Обыкновенная шапка-боярка, такой меховой пирожок с манжетами или отворотами, как их там называют. Необыкновенным был в ней был мех - с экзотического в наших широтах зверя моржа. (Заметьте, того же моржа!) На ценнике комиссионки, где я приобрел это пушисто-лохматое чудо, значилось: «белёк крашеный». После долгих лингвистических розысков выяснилось, что белёк - это крохотный, недавно родившийся моржонок, а «крашеный» потому, что моржата рождаются на свет неприлично светлые, и это безобразие, по мнению меховщиков, следует как можно скорее закрасить. Так или иначе, я очень гордился своей экзотической шапкой, и теперь удивлялся, почему она прибита гвоздем к бревну. То есть, что именно прибито, шапка? Не-ет, брат, меня не проведешь. Это то, что главное в «Неизвестной»; то, что Крамской вовсе не показал у этой прекрасной дамы, но о чем постоянно думал, пока создавал портрет; то, во что стремилась воткнуться каждая ножка нашего моржового трихерника до того, как он стал табуреткой. Это то, что мы в обычной жизни подменяем тысячью понятий, включая любовь, вдохновение, сублимацию, либидо, наконец. И вот теперь это
то висит надо мною поверженная, бесцеремонно распятая на стропилине, и мне ее ничуть не жалко, наоборот, я смотрю на нее с некоторым злорадством. И мне тайно хочется причинить ей какую-нибудь гадость, ущипнуть ее или больно взъерошить мех. Так дети получают удовольствие, потихоньку мучая щенка. Это было абсолютно трезвое желание, однако, в голову оно могло взбрести только спьяну. Так видишь то ли с высоты чердака заброшенного барака, то ли, опять же, с того же колеса обозрения.  

                       4

Теперь-то мне о чем написать, о рассаднике рафинированных чувих, или, наконец, о троне Романовых? Ладно, чтоб отвязаться, пусть будет о троне. Я второй год работал штатным корреспондентом «Московского комсомольца». Была макушка лета Никиты Хрущева; всюду мерещились призраки оттепели после долгой зимы. Пришло время, и народ снова пустили в Кремль, открыли плебсу кремлевские дворцы, и все это воспринималось, как безудержный разгул демократии. (При царях тоже был свободный доступ в Кремль, при царях Красная площадь тоже называлась Красной площадью, но кто сейчас об этом помнил?) Мы, «московские комсомольцы», ударный отряд передовой советской молодежи, одними из первых сподобились быть приглашенными на ёлку в Кремль. Mы бродили по дворцу, восторгаясь величием Империи, позолотой Георгиевского зала, богатством накрытого для нас банкетного стола. Это было тяжелым испытанием - за такой сервировкой да не надраться. Над нами стояли официанты с хорошей военной выправкой; они зорко следили за весельем и не давали нам окончательно осоловеть, нежно шепча на ушко: «Bы не устали, молодой человек?..»  Утомленных уводили без хамства. Не помню, как я выбрался из-за стола, не знаю, как очутился в этой маленькой, низенькой палате, по-моему, она располагалась поблизости от Грановитой. Здесь было жарко от изразцовой печки, а может, вовсе не от печки, а само собой мне было жарко, ведь пол-литра, не меньше, я выкушал. С потолка спускались расписные столбы, и от них несло жаром. Рядом, как Мефистофель, возник Вадька Метревели. В кармане у него оказалась непочатая бутылка водки. Он стоял у какого-то старинного кресла с аляповатой спинкой. Сиденье было обтянуто коричневой потертой кожей, прибитой  гвоздиками по краям. Кое-где кожа прорвалась и висела помимо гвоздиков. Фигурные шляпки были темны от патины, под патиной угадывалась бронза. От сиденья к спинке тянулись две перекрещенные веревки, чтобы не садились люди. - На нем любил сиживать сам Михаил Федорович Романов, - прошептал Вадька, проникаясь почтением к древности потертой кожи. На кресле висела картонная типографская табличка: «Тронное кресло первых Романовых. ХУП век. Руками не трогать!» Я повертел эту табличку и так, и сяк, словно примеривая к нашей эпохе. - Вадька, - сказал я. - Ты пил когда-нибудь с трона Романовых? Пока я снимал заградительные веревки, Метревели уже узурпировал трон. Он отцепил табличку и сунул ее в карман. Хороший получился сувенир. Затем медленно, с передышками, ополовинил бутылку. Не знаю, что происходило в эти минуты в его грузинской голове. Может, он подумывал, не разделить ли ему престол с восточной царицей Тамарой. Настала моя очередь. Я влез на кресло, поёрзал, устраиваясь поудобнее. Сбылась мечта идиота! Теперь не хватало шапки Мономаха и скипетра. Трон скрипел подо мной подагрическими ножками, старой потертой кожей, звуки терялись в общем гуле. Сиденье оказалось жестким; во времена Михаила Федоровича не было пружин-амортизаторов; седалище держалось, наверное, на системе подвешенных ремней. И спинка была неудобной, то ли дело вольтеровское кресло, в котором утопаешь с головой. Здесь я копчиком ощущал все наслоения прошедших эпох. Я по очереди представлял себя то одним, до другим царем из династии Романовых. «Тишайшим» Алексеем Михайловичем, казнившим разбойника Стеньку Разина(я б его еще раз казнил); великим Петром, прорубившим слуховое оконце в Европу; вздорным Павлом, кавалергардствующим Николаем Первым. Реформ я б особых не затевал, знал, что кляча истории кнута не любит. Единственное, что бы я подновил, так это герб, не менявшийся со времен Софочки Палеолог. Почему головы орла уставились в противоположные стороны? Им больше пристало смотреть визави в ненавистные очи!.. Потом я перешел к современным царям, всем этим Володькам, Иоськам, Никиткам. Может, они тайком тоже прокрадывались сюда, скрываясь от соратников, боясь их ехидных улыбочек? Наверняка присаживались, тоже ерзали на седалище, может, и головной убор Мономаха втайне прикидывали... Настоящим царям вечно что-то мешало, то бунтари Стенька да Емелька, то декабристы да нигилисты, государственные думы да либералы. Потом вот Цусима, две с половиной революции, большевики... А этим-то, нашим, чего не хватало? Наследовать власть, как в Пхеньяне? Да плевали они на кровные связи! Один не мог иметь наследника по здоровью, другой не менял плененного фельдмаршала на старлея, четвертый производил исключительно алкашей, у шестого вообще рождались одни девки да сука исправно щенилась на радость народу. И все же... Я раскрутил бутылку, вылакал остатки водки и сполз с сиденья на нетвердые ноги. Бутылку закатил под трон. Рюмка под занавес отныне у нас называлась «тронной».

                     5

Если бы я взялся описывать все обстоятельства, в которых приходилось мне пить, понадобился бы целый том. Одно перечисление закусок составило бы целый раздел в поваренной книге госпожи Молоховец. Начиная от истекающей соком чарджоуской дыни и кончая жареным ломтиком молодого мамонта, выкопанного из вечной мерзлоты. А экзотические восточные блюда, которые и не снились европейским кулинарам! Вот, к примеру, вьетнамские «три писка». Это только что родившиеся мышата под зверски острым соусом. Весь смак состоит в том, чтобы съесть их живьем. По поверью гурманов-вьетнамцев, первый писк мышата издают при рождении, второй - когда их приправляют соусом, и третий - попадая на зуб едока, прежде, чем отправиться в утробу. Или «битва тигра с драконом». Берется беременная кошка и запекается вместе с живой коброй. Подается под специальным маринадом. Все это я перепробовал и, как видите, остался жив. Лучше, как обещал, расскажу про Ленинку, про ее тихие научные залы, где только и слышно, как шорох страниц прерывается гулким кашлем. Скажу несколько слов про этот рассадник рафинированных перезрелых невест. Таких, кроме Ленинки, можно сыскать лишь в Малом зале Консерватории. Я хотел там найти себе бабу, чтоб от нее не пахло улицей. Чтобы от нее веяло шелками и туманами, и при том она была бы проста, как вязальная спица и умна, как Спиноза. Но от здешних баб несло женским потом, слегка разбавленным и приглушенным духами «белая сирень». В каждой из них мне мерещилась потенциальная Нинон. А ей было далеко до Спинозы. Как и до спицы. Кроме того, я обладал противоядием от случайного, ненужного бабья. Когда чувствуешь, что влюбляешься, стоит на секунду представить объект сидящим в позе орла, влюбленность как рукой снимет. Так что я оставил эту бесплодную затею и заходил в Ленинку либо по необходимости, либо распить четвертинку, взятую в Охотном ряду. Сначала я выпивал в столовой, под квашеную капусту или соленый огурец. Пустую тару отдавал судомойкам, вечно хмурым бесполым существам. Ученых они не жаловали; я был их единственной отрадой: - Славбогу, и тута таперь распивають,- мудро молвила пожилая тетка, принесшая мне стакан. - Ты пей, пей сынок, никого здеся не бойся... Потом я перешел на пластмассовую соломку. Очень удобно: бутылка во внутреннем кармане пиджака, а ты сосешь себе да посасываешь сквозь трубочку в кулаке, а сам уткнулся в кулак подбородком. Будто задумался над книгой. Или изображаешь роденовского «Мыслителя».    

                     
6

Лучше я поведаю, как пил в зоопарке, в зимнем обезьяннике. Но для этого придется сначала рассказать о Володе Митькине, тоже вышедшем из «Московского комсомольца». Его взял «Крокодил» разъездным спецкором. Встречались мы редко, случайно, в ключевых узлах нашей родины. Например, в Одессе. Володя тогда уже делал вид, что соблюдает сухой закон и шутил над собой: - Я - восьмое чудо света, еврей-алкоголик, мне и рюмки нельзя, сижу на антабусе... Митькин не был ни алкоголиком, ни, тем более, евреем. И он не сидел на антабусе. Просто ему казалось, что у него начинается аневризма аорты и он в любой момент может умереть. Пока же этого не случилось, он спешил взять от жизни все смешное.  Он мне рассказывал «за Одессу»: - Живу я в гостинице на Приморском бульваре, это бывшая «Лондонская», но пишется, почему-то «Одеса», с одной буквой «с». Живу в люксе на первом этаже. В люксе скучно, выхожу в коридор, болтаю с швейцаром ресторана. В ресторане происходит какой-то банкет, произносят тосты. Вдруг шум, врача, кричат, врача! Приехала «скорая», выносят на носилках посиневшего чувака. «Вот ведь жлоб, умудрился и на банкете ласты откинуть», - г
oвoрит мнe швeйцaр. Про меня он придумал такую байку. Иду это я по одесскому Привозу, а мощная торговка, руки как окорока, мне кричит: эй, борец, купи грушу! А в «борце»-то живого весу сорок восемь кило. Самое смешное, что Митькин пустил эту хохму гулять по московским редакциям, и народ верил.   Митькин охотно делал себя участником одесских штучек. Он якобы спрашивал у случайной одесской дамы: вы не скажете, где-то тут была бывшая Греческая площадь? И одесситка будто бы ему отвечала: не видишь, я писаю ребенка! Или идет Митькин по Привозу, жарко; он снимает пальто, перекидывает через руку. У него спрашивают: продаете? - Продаю. - И сколько же стоит ваше пальто? - Миллион без запроса. - Оно у вас из бриллиантов? - Оно у меня из ратина. - Ну-ка, ну-ка, покажите! - И вот уж пальто выдирают из рук, щупают, нюхают и куда-то уносят. Митькин едва успевает его догнать и вернуть. Я тогда занимался одесскими баптистами, людьми серьезными; особенно выделялся их пресвитер Бондаренко. Его приговорили к пяти годам тюрьмы за злостную агитацию против советского образа жизни. Я хотел встретиться с ним. Наконец прокуратура дала добро и я поехал в тюрьму, на окраину. Бондаренко не был похож на пресвитера. Я, правда, до сих пор с лидерами баптистов не якшался, но был уверен: пресвитеры, они - другие. Бородатые, что ли. И обязательно в неопрятных свитерах. А тут был молодой скромный парень с чисто выбритым лицом и достаточно интеллигентными чертами. Я поинтересовался насчет бороды, и мне было сказано, что я невольно ошибаюсь, принимая баптистских проповедников за православных священнослужителей. Что же касается веры в Бога нашего, Иисуса Христа, то это дело добровольное, осознанное. Недаром они, баптисты, принимают крещение уже в зрелом возрасте. Дальше - больше. Бондаренко мне сказал, что может настать миг, когда мне откроется что-то такое, от чего я тут же прозрею и уверую во Христа. И что этот миг может настать, например, по дороге из тюрьмы (он сказал: из этого дома печали) в гостиницу. Я ушел спустя четыре часа, несколько смущенный его непритворной верой в озаряющий истину случай. Накурившись до одури, я решил пройтись пешком. Дорога из тюрьмы шла мимо кладбища. Вернее, это был целый кладбищенский комплекс - еврейское, лютеранское, католическое и православное захоронения, растянутые в один Некрополь - мегаполис. Не была ли то прелюдия к случаю, о котором предрекал Бондаренко?.. У евреев, лютеран и католиков стояла вязкая кладбищенская тишина, зато на православном только что кончили отпевать, из храма как раз выносили гроб. Я взошел на паперть и едва сдержал непроизвольный крик. В гробу, под кисеей, лежала красавица. Кисея смягчала явные приметы смерти; девушка просвечивала как бы сквозь туман; казалось, она сейчас встанет, смахнет желтой рукой остатки вечного сна и скажет: ну и приснилось же мне такое! Только раз в жизни я ощутил подобный ужас. В Питере. На остановке трамвая меня закрутило между вагоном и грузовиком, я понял, что это конец, и увидел всю жизнь, мелькнувшую во мне мгновенно. Жизнь кончалась Александро-Невской лаврой и всамделишными пропеллерами над могилами летчиков, убитых в первую мировую. Пропеллеры я видел сверху, как бы с колеса обозрения. Они поблескивали красным лаком далеко внизу, рядом с тремя старушками в черных соломенных шляпках, видимо, пришедших поклониться могилке давешнего кумира артиста Максимова. Еще чуть-чуть, еще на какой-нибудь метр поднимись бы выше это колесо, и мне открылись бы дали, закрытые обычному зрению. Я чувствовал, как колесо подо мною силится совершить этот последний рывок, но все утонуло в нараставших скрипе и скрежете. Раздались крики, грузовик остановился, дверь вагона распахнулась, и я, помятый, вскочил в чуть не раздавивший меня трамвай. Ужас медленно отступил, а пропеллеры над могилами остались. Дают понять, что я чего-то недоглядел. Может, этот эпизод с мертвой царевной и был тот миг, тот случай, который предрекал Бондаренко? Да нет, он просто ловец наивных душ; знал ведь, хитрец, что улица идет мимо кладбищ... С Богом у меня с тех пор сложились странные отношения. Я не могу уверовать всерьез, но каждый раз после значимого поступка словно заискиваю, спрашиваю у какого-то Верховного Существа: не одобряешь? Я снова перебираю аргументы Бондаренко: - Вы не можете доподлинно знать, что родились именно от вашего отца, вы можете в это только поверить. И в большинстве случаев верите...       И вот теперь эта Мертвая Царевна. Пропеллеры. Три черных старушки у могилы артиста Максимова. Зачем? Почему?.. После всех этих переживаний я отдыхал на митькинских байках и был искренне рад каждой нашей нечастой встрече. Как-то мы условились встретиться в зоопарке. - Хочу пьянствовать с нашими предками, - заявил Митькин. Я не возражал. Мороз злобно покусывал щеки, и мы порядком заиндевели, пока добрались до обезьянника. Зоопарк был непривычно бел, безлюден и весь курился клубами пара. На снегу у кромки дымящегося пруда расхаживали серые вороны и перепархивали редкие в Москве сороки, видно, они питались за счет зоопарка. В обезьянник вели двойные тугие двери. Мы вошли внутрь, и у нас сразу запотели очки. Постепенно туман стаял с наших линз и мы увидели своих родичей. Их было двое - Машка и Принц. Принц раскачивался на прутьях клетки со вскочившим органом; качаясь, самец занимался суходрочкой и не давал члену сникнуть. Такой мужик-симпатяга. Машка возилась со своим тюфячком, взбиралась с ним на самую верхотуру, старалась задрапироваться, как завзятая кокетка, сбрасывала вниз, на дощатый помост. При этом оба шимпанзе делали вид, что совершенно нас не замечают. Но явно притворялись, больше зрителей не было, а они привыкли работать на публику. В чем вскоре мы убедились. В метре от прутьев тянулся деревянный барьер, заходить за него воспрещалось. Мало ли что у родичей на уме, даже с деревьев еще не спустились. Мы сервировали этот барьер листами из «Крокодила», украсили стол бутылкой «Cтоличной» и двумя «эскимо». Свою бутылку с напитком «Смирновъ» я до поры, до времени оставил в кармане дубленки. Принц бегал по прутьям с членом наперевес. Он не стеснялся своей наготы. Я подумал, а ради какого лешего ему стесняться? Ведь он же у себя дома, почти в джунглях… Тьфу, ты, чёрт! - сообразил я и почувствовал, что краснею. Все-таки человекообразных надо держать одетыми. В зоопарках ведь дети ходят. Принц по-хозяйски, вразвалочку, подошел к самке. Отбросил тюфячок и тут же, прямо на помосте, на весу торопливо Машку потрахал. Недолго, всего с четверть минуты. Затем Принц отбросил Машку вслед за тюфячком и... согнулся перед нами в заученном театральном поклоне. К нему подобралась и Машка. Она изобразила нечто, напоминавшее книксен. Жуткие обезьяньи ужимки искажали и без того некрасивые морды. Артисты выклянчивали награду. Мы с Владимиром боялись взглянуть друг другу в глаза. Мы сделали вид, что не поняли. На расстоянии мысленно чокнулись с обезьянами: за вас, мол, родичи, пьем, за продолжение вашего рода! Теперь человекообразные на нас с любопытством глазели. - Интересно, что они сейчас думают, - сказал Митькин, возгоняя водку хорошо раскрученным жестом. - О чем-то же мыслят они!  Животные пристально нас изучали! У Принца даже член опал, превратился в сморщенную пиписку.  В помещение заглянул служитель. Предупредил, чтобы мы не оставляли посуду животным: - Разобьют, порежутся, натворят делов! Значит, здесь пили и раньше. - Ни о чем таком они и не думают, - сказал я. - Просто жрать хотят, а сторожа у них таскают бананы. - А я говорю, они мыслят! Следовательно, существуют! - Не факт, - возражал я. Спор выходил за рамки логических построений. Мне нарочно хотелось разозлить Митькина, я искал повод, чтобы самому психануть. Был у меня на это свой резон.  «Смирновъ», лежавший в моем кармане, выглядел с виду простой карманной фляжкой. Такой новомодной емкостью из прозрачного оргстекла, прямо по стеклу напечатаны все атрибуты водки. На самом деле фляжка была сделана из небьющейся пластмассы. Я хотел как будто в запале ссоры швырнуть бутылку на пол и посмотреть, что из этого выйдет. Не все же Митькину рассказывать про меня - «эй, борец, купи грушу»! В подходящий момент я гаркнул: «Ах, так?! Не буду с тобой пить!» И шваркнул фляжку наземь. Она отскочила от дощатого пола, взвилась до потолка и запрыгала, постепенно снижая амплитуду. Обезьяны пришли в страшное возбуждение, особенно Принц. Он яростно бил себя в грудь, метался и тряс прутья решетки, потом бросился навзничь, мелко дрожа и горестно подвывая. Я еще не видывал, чтобы так глубоко переживали гибель чужой бутылки. Машка, та вообще закрылась тюфячком, чтоб не видеть страшное. Один Митькин встретил неотвратимое, казалось бы, несчастье с мрачным спокойствием. Только и сказал: - Дурак, ведь я мог умереть. - И показал на свою больную аневризмой аорту. Возможно, у него эта аневризма была из луженой стали. Потому что свою долю смирновки он все-таки вылакал до дна. Правда, там была налита другая водка, но Митькин этого знать не мог. Видно, выпитое пошло ему на пользу, потому что он жив до сих пор, а мы ровесники.  А вот с Принцем случился конфуз. Бедный симпатяга-самец ёкал и вздрагивал все реже и реже, пока совсем не затих. Зато теперь в полную силу заголосила самка. Машка стенала над мужем, в отчаяньи искала у него насекомых и время от времени грозила нам не то верхней, не то нижней ногой. - Добродетель должна быть с волосатыми кулаками, - философски заметил Митькин.   Мы засунули прыгающую тару в портфель и тихонько выбрались из обезьянника, оставив зоологическую вдову предаваться неутешному горю.

 
                      7

После убийства Принца (а это, как хотите, было настоящим утонченным убийством) во мне словно что-то сломалось. Питие в экзотической обстановке потеряло былую остроту. Все меньше оставалось порядочных мест для питья.  Я пил на всех видах транспорта, включая волов и верблюда, пил, сидя на ишаке, пил в пещерных условиях, пил на вершине пирамиды Хеопса, пил в Малом зале консерватории. Я понял, что занимаюсь ненужной бравадой. Я это осознал в Афганистане. Туда меня занесло в связи с выводом наших войск. В Афганистане вообще пить рискованно, все равно, что во львятнике, шуток там не понимают. Но я выпивал. Нас был целый журналистский корпус, человек двести - триста, приглашенных с разных концов планеты. И вот мы дождались. Голова колонны советских танков огромной змеей втягивалась в пригороды Кабула. Мы видели лишь первый танк. Вся остальная техника тонула в пыли. Когда головной танк поравнялся со специально сколоченными для нас трибунами, с брони соскочил человек с фотокамерой, пробежал несколько шагов и плюхнулся на спину в бархатную пыль перед машиной. Это был фоторепортер «Известий» знаменитый Юрка Скварцевич. Он нацелил объектив на стальную вонявшую махину и во всю заработал затвором. Пока танк не проехал над ним. Теперь Скварцевич снимал его уменьшавшийся зад. Колонна на миг остановилась, давая отважному репортеру убраться с дороги. Трибуны шелестели аплодисментами. Скварцевич отряхивался, как большой пес; на мягком от пыли лице азартно поблескивали узенькие полоски белков.    Это тоже была бравада. Такая же ненужная и показная, как и вся афганская авантюра.  

                    8

Напоследок хочу рассказать, как я пьянствовал во городе во Казани. Там выпивка шла настолько легко и хорошо, что Казань сделалась подобием моей вотчины. Как для бояр Романовых - Кострома. Я останавливался в уютной гостинице на привокзальной площади. К центру вела улица, круто забиравшая в гору. По правой ее стороне, если пройти от вокзала полтора квартала, три ступеньки вели в рюмочную. Там на закуску полагался ломоть пряного, только что выпеченного черного хлеба  с кусищем малосоленой селедки. Сельдь исходила, таяла жиром. Хотелось сожрать ее вместе с костями и потом повторить. Однажды рюмочная оказалась закрытой, и я перешел на другую сторону улицы. Скопление мужиков у каменного крыльца указывало, что я точно вышел на цель. Передо мной был пивной бар «Бегемотник». Я вошел и... очутился  в мире абсурда. Сводчатые колонны были окружены стеллажами и полками; чего только не лежало на них! Вот граммофон с огромным раструбом, на нем, представьте, вертится, словно хромая, половинка пластинки. Вот наглухо заклепанная оркестровая труба; вот расческа с приделанной ложкой; вот клистир с двумя наконечниками и лозунгом: «наша клизьма империализьму». Гвоздь со шляпками на противоположных концах, топор, оканчивающийся авторучкой... На стенах висели картины. Репродукция с репинской «Не ждали», только вместо изможденного арестанта - здоровенный амбал в телогрейке, и подпись: «Сантехника вызывали?». Городской пейзаж: вид старой Казани. На первый взгляд картина выполнена в обычной манере  старого письма. Но чем дольше вглядываешься, тем больше открываешь в ней несуразностей. Полотно называется «Пожар в казанском порту». На набережной что-то горит, колесный пароход вовсю несется на помощь, дым из трубы ветер относит назад, за корму. Почему же на трехмачтовой посудине, спешащей рядом, паруса надуты в обратную сторону, против ветра? Почему шофер пожарного автомобиля сидит задом наперед? Почему булыжная мостовая плавно переходит в зеркальный асфальт, наконец, почему на столбе по соседству с рожком газового фонаря висят репродукторы-колокольчики?.. Здесь все перевернуто вверх дном, вывернуто сквозь логическую изнанку. Я очутился в родной стихии. Вот где был мой настоящий совковый Дом. Колесо обозрения совершило почти полный оборот, вновь немного не дотянув до апогея, но уже готовое ухнуть вниз, так и не приоткрыв до конца своей тайны. Ветер снова раскачивал люльку и, убаюканная под скрип стальных снастей, плыла моя хмельная голова. Колесо мистическим образом соединило все, о чем тут рассказано. Я вновь стоял в начале пути, в начале вечного непостижимого круженья...