Руcлит

 

Эдгар ЭЛЬЯШЕВ, Mocквa

           Mифoтвoрeц мaccaндрoвcкoгo рoзливa

        заметки литературного негра


Мы дошли до конца Набережной. Начинался ялтинский порт, за ним темнел Массандровский пляж и оттуда тянуло общественной уборной. С этого пляжа всегда так несет, видно, неисправна местная канализация. Было такое ощущение, будто кто-то нагадил в клумбу цветов. Мы повернули обратно и вступили в начало Набережной, куда волнами набегал аромат магнолий. До закрытия магазина «Массандра» оставался целый час, и мы, несмотря на тьму южной ночи, были спокойны за светлое будущее. 

Пока Южин стоит в очереди, жаждущей остаканиться, я кое-что о нем расскажу.

Во-первых, Георгий никогда не пьянел. Он мог выпить ведро водки, - только голос становился гуще и мат позабористей. И в уголках глаз появлялись белые выделения.

Во-вторых, дома у него, в ящике ширпотребовского письменного стола, среди табачных крошек валялся орден Ленина. Каждый раз, когда у Георгия случался денежный кризис (а это происходило пять раз в неделю), он порывался загнать высокую правительственную награду. В Ялте тех лет вряд ли это было возможно. Я тихо шалел от подобного цинизма и корил Южина за то, что у него за душой нет ничего святого.

- Ошибаешься, - отвечал Георгий. - Святого у меня  до х...я!

(О Юзе Алешковском, знатном матершиннике, я тогда и не слышал. И не удивительно. У тридцатилетнего писателя выходила тогда первая книжка прозы.)

В-третьих, Южин был командиром крымских партизан. Если не всего Крыма, то значительной его части. К Южину то и дело наезжали ветераны, лесники, директора школ, шофера из под Алушты, из Голубого залива, из под Коккоз. И начиналась вселенская пьянка.

На уже упомянутом письменном столе Южин держал толстенный гроссбух, переплетенный в серый коленкор. На обложке тисненый гриф - «Совершенно секретно». Под обложкой собраны приказы по отрядам, протоколы заседаний партизанских мудрецов, приговоры изменникам родины и немецким прихвостням. Иные документы нацарапаны химическим карандашом на древесной коре. На каждом подпись: «Командир соединения Г. Южин».

В-четвертых, Южин был полковникoм запаса войск НКВД. По его рассказам, осенью 44 года он сидел под Варшавой. Ждал, когда восстание, поднятое Армией Крайовой, захлебнется кровью. Тогда его связист радировал в Ставку: все, мол, в порядке, пьяных нет. После этого наши дивизии, стоявшие наготове, быстренько заняли Варшаву. Обреченное на гибель восстание обошлось полякам в 200 тысяч людей. Уж не за это ли Южина и наградили орденом Ленина?.. Впрочем, я тогда об этом не думал. Или не знал до конца нашу роль в трагедии Польши.

Вот такой был мой старший соавтор Георгий Южин, человек невнятной биографии. Вызывали сомнения некоторые эпизоды из его беспризорного детства. Однажды дразнящий запах пеклеванного хлеба притянул его, голодного бездомного мальчишку, к распахнутой форточке. В окне было темно, оттуда слышался прерывистый храп. Голод до резей в желудке понудил беспризорника проскользнуть ужом в форточку и спрыгнуть вниз, в кромешную тьму. Ноги попали во что-то мягкое и живое, и тут же раздался жуткий вопль. Мальчишка заметался, как ошалевшая кошка, сшибая стулья, горшки с цветами и какие-то неясные предметы домашней утвари. До форточки не дотянуться, а «живот» под окном, перепуганный насмерть, все орал и орал. Малец сообразил откинуть крючок и выскочить через дверь. Промчался по коридору, налетая на висящие велосипеды и корыта, всполошил весь дом, но добрался до выхода, а там уже ждали остальные ребята. Эти «остальные ребята» ставили под сомнение весь эпизод. Нет, не тоска по пеклеванной буханке заставила лезть ужом в форточку.

Иногда он выдавал такие подробности, которых никак знать не мог: от облика Савенкова до топографии набережных Парижа. Впрочем, было проще отнести все эти биографические неувязки на счет богатой фантазии рассказчика и не задавать лишних вопросов, которые все равно бы остались без ответа.

 

Работали мы так. Георгий повествовал, я спрашивал, уточнял, мысленно нанизывал на шампур рассказа те ингредиенты, которые должны придать ему запах и вид хорошо зажаренного шашлыка. О, эта приверженность к мельчайшей детали! Сколько мифов обретали в ней почти реальную плоть!

Как-то я выловил из пены прибоя морской волны разбухший древесный корень. Он чем-то напоминал кокетливо изогнутого крокодила. Соседи на пляже приставали с вопросами, что, мол, за зверь. Я сходу выдумал окаменевшую морскую сколопендру. И ведь публика верила! И если на физиономии любопытствующего прорисовывалось недоверие, я указывал ногтем на торчащие волоски: «вон, видите, даже корневые придатки сохранились». Самому мне неведомые «корневые придатки» убеждали самых упорных скептиков.

Мы с Георгием добросовестно трудились весь рабочий день. Он любил говорить на ходу, шагая из угла в угол своей однокомнатной холостяцкой квартиры. В самых кульминационных местах повествования он больно стискивал мое колено:

- Понимаешь, как это будет звучать?! Это же новое гуманное слово во всей летописи партизанской эпопеи!

На самом деле нам приходилось тратить массу творческой энергии, чтобы приспособить кровавые и жестокие партизанские истории к нормальному человеческому восприятию. Быль, перелицованная наизнанку, - вот что представляли наши «документальные» рассказы. Быль, адаптированная к наивным советским обывателям, преимущественно к женщинам и школьникам.

Точнее, это были его, Георгия Южина рассказы, подкрепленные жуткими свидетельствами из книги с грифом «совершенно секретно».

Мы напряженно работали до позднего вечера, и уже при звездах шли на пляж освежиться. Береговую полосу то и дело рассекал голубой луч прожектора и утюжили пограничные патрули, нещадно гоняя любителей купаться при звездах. Южина не трогали, не для него был писан дурацкий закон.

Иногда мы ходили на пляж втроем. Третьей была Римма, приходящая девушка. Обычно она забивалась на кухню и сидела там тихо, как мышь. С наступлением ночной темноты Римма медленно оживала. Она собирала на пляж сумку с выпивкой и закуской, байковым сиротским одеялом и бумажными салфетками. Южин стаскивал с Риммы трусики, переворачивал на брюхо и устанавливал на ее дрожащих, как студень, ягодицах тонкостенные стаканы. Шумел прибой, светила луна, лилась из горлышка водка, распространяя на чистом морском воздухе сильный сивушный дух.

Я лежал на спине, надо мной после выпитого звезды вели пьяный хоровод, и хотелось, чтоб они убыстряли это свое слишком плавное кружение. Я торопился жить. Мечтал, что вот выйдет наша книжка, я стану богатым и знаменитым, и мне будут покорны девушки, которых можно ночью водить на пляж... Я просыпался от громкого скрежета гальки. Это возвращались Георгий и Римма, они берегли мою нравственную чистоту.

Южину нравилось выпивать с голого зада? Что ж, о вкусах не спорят. Может, дрожь стаканов на Риммином крупе воспаляло игривое воображение? Так это его частное дело.

 

Общение с ветераном войны и с его гроссбухом секретных приказов не проходило даром. Я начинал понимать, что Южин и не мог быть иным. История партизанского движения и крымского подполья безжалостно сковыривала с себя благородную патину героики. Народные мстители были несчастные люди, которые гибли больше от голода, нежели от пуль и зверств оккупантов. В массе своей партизаны были обречены. Это стало ясно, когда татары, обожавшие советскую власть, открыли немцам все тайники с запасами продовольствия. Большинство боевых операций было связано либо с бегством от карательных батальонов, либо с добычей съестных припасов. Иногда партизанские засады устраивались ради двух-трех ободранных туш говядины. В донельзя искаженном виде эта героика выживания отражалась и в нашем сборнике.

Вот рассказ «Сухари». Отряд блокирован, партизаны, уже который день без пищи, ждут самолет с Большой земли. Воздушный извозчик должен сбросить муку, тушенку, сухари. Пока они ждут, мы рассказываем о бедственном положении отряда, набрасываем портреты участников. Но вот груз сброшен. Кругом непроницаемая тьма, хоть глаза выколи. Командир отдает приказ: до рассвета к мешкам не подходить, хищение одного сухаря карается расстрелом на месте. Утром, во время дележки продуктов, всеобщее ликование нарушается видом вспоротого мешка. Тут же ведут и воришку, до этого случая вполне «справного» бойца. Дальше быль и наша наивная беллетристика разъезжаются по разным колеям.

Быль. Расстрел на месте с прочтением приговора, рытьем могилы (копал сам приговоренный) и прочими обыденными подробностями, от которых выворачивает наизнанку. Впрочем, для самих партизан, поглощенных дележкой жратвы, эта жуткая процедура никакого воспитательного момента не имела.

Наша школярская беллетристика. В погоне за социалистическим гуманизмом, мы выщелкнули все патроны из обоймы командирского «парабеллума», последний дослали в ствол. И, со словами «ты знаешь, что надо делать», вручили пистолет воришке (у которого, я полагаю, от голода светились, как у волчонка, одни глаза). Когда мы придумали эту гуманнейшую концовку, Южин даже прослезился от умиления.

Вот еще рассказ - «Партизанская баня». После нескольких недель преследования отряд получил передышку. Ее решили использовать, как санитарный день (партизан заедали вши, но об этом не будет ни слова, люди в нашей новелле истомились по банному венику). В горах стоял приличный мороз (вообще зима 42-го года была в Крыму на редкость суровой). Развели костры, в котелках натопили снег и начали мыться. Внезапно тревога: «отря-ад, к бою!». Это каратели незаметно заняли старые траншеи и вот-вот ринутся на партизан. Дальнейшее на выбор.

Быль. Как вдруг от костров поскакали абсолютно голые разъяренные мужики. От них валил пар. Они ворвались в траншеи и, приплясывая на снегу, кололи штыками и добивали прикладами ошалевших от невиданного зрелища и потому не успевших удрать румын.

Поделка литературного рукомесла. Они ворвались в опустевшие траншеи. Румынские каратели все до одного задали драпака.

     Когда писалась эта книжка, мы с Румынией дружили навек...

В отрядах было много моряков. Пока держался Севастополь, матросы доставляли начальству массу хлопот. Парни в тельняшках рвались на выручку осажденного города. Это считалось вредным и даже опасным, ибо уход моряков ослабил бы партизан. Заседала особая тайная тройка. Крикунов «даешь Севастополь!» приговаривали к высшей мере. Приговор исполнялся ночью, втихую, над спящими людьми, и потом, под покровом тьмы, трупы зарезанных матросов сбрасывали с гор или топили в море. «Наверное, ушли в свой Севастополь», - подводили черту подневольные командиры. Эти эпизоды в наши крымские рассказы, разумеется, не вошли.

В пухлой переплетенной книге приказов с грифом «совершенно секретно» были подшиты листки с делом о людоедстве. Рапорты, объяснения, приговор, дополнение к приговору. «Такого-то числа боец Симферопольского отряда Сухинченко был направлен для захоронения трупов Никитина и Пахомова, погибших в бою с немецко-румынскими оккупантами. Проведенное расследование показало, что труп Никитина обвиняемый до могилы не довел(!), а частично съел (сварил мозги)... К высшей мере». Дополнение: «За отсутствием возможности привести приговор в исполнение в условиях полной блокады отряда и сохранения режима тишины, считать расстрел условным, Сухинченко вернуть оружие и направить в текущий бой». 

Когда мы писали эти рассказы, Сухинченко был секретарем Крымского обкома КПСС. Надо ли говорить, что режим тишины вокруг соблюдался свято.

 

Еще одно дело. Оно не вошло ни в сборник секретных документов, ни, тем более, в нашу подневольную беллетристику. Я помню его в образном пересказе Южина.

- Деревня Биюк-Бабуган была сплошь татарской. Нам с ней не везло. Там попали в засаду три наших разведчика. Один за другим. Хорошие были парни. Мы нашли всех троих с выколотыми глазами. Члены вместе с приборами отрезаны и, что интересно, засунуты им в грызла. Мне это здорово надоело. Я приказал изловить татарина из Биюк-Бабугана, какой попадется, только не задохлика какого, который через час Богу душу отдаст. На второй день приводят. Настоящий батыр, богатырь. Еще скалится: «татарин - барин, русский - кучер». Ладно, думаю, я сейчас покажу, кто тут барин. Приказал окружить деревню, чтоб мышь не проскочила, потом велел срубить на опушке, рядом с деревней, молодую сосенку, толщиной с черенок лопаты. Невысоко так срубить, сантиметрах в двадцати-тридцати от земли. Подводят «барина» к торчащему колу, показывают, чтоб снял штаны, а тот трясется, слышу, как зубы клацают, понимает, что к чему. Это ведь ихняя, татарская казнь. Ну, наши три молодца на кол с натугой его насадили... К батыру я выставил часовых, чтоб из родственников никто не сунулся, пристрелить там, или прирезать. Татарин шибко кричал. Так кричал, что часовых приходилось сменять каждые полчаса. Только к исходу третьего дня наш батыр ослаб и затих, - закончил Южин. 

Пусть спорят до хрипоты, какой народ самый добренький. Лучше я промолчу.

 

Иногда, перед лицом вечности, на человека нападает стих мифотворчества. Однажды Георгий раскопал в ялтинской городской библиотеке дореволюционное издание «Легенд Таврии». Прочитал, вздохнул и сказал:

- Подходящих здесь нет. Что ж, будем создавать сами.       

Ему хотелось, чтобы мы скрестили какой-либо бродячий сюжет с крымским антуражем. Бродячий сюжет я выудил в уличной песенке про разбитного водителя с Чулымского тракта. Тот нежно ухлестывал за жгучей «брунеткой» Марусей. Она наравне с мужиком тоже лихо крутила баранку. Тем не менее, что-то в их любви не заладилось, они занервничали и оба сорвались в пропасть. Нacмeрть. Он - на своем «зисе», она - на «газоне». Отныне самый крутой вираж Чулымского тракта посмертно называется «Марусин поворот».

Марусин так Марусин. Мы даже не стали имя менять. Мы только сделали нашу Машу дочкой предателя - лесника и влюбили ее в Сережку, молоденького, но храброго партизана. С присущей женщинам хитростью, она затесалась в штабную машину карателей. Выждала удобный момент и вдруг вceм своим девичьим телом внезапно навалилась на руль. Машина ухнула в пропасть. Это случилось аккуратненько у того самого виража Симферопольского шоссе, который должен был получить Марусино имя.

Для поисков крымского антуража мы одолжили в военкомате «козлика» вместе с шофером и принялись изучать местный тракт. Мы старались не пропускать ни одной питейной точки на Симферопольском шоссе и, уже прилично навеселе, возвращались обратно. Миновали Перевал, скоро Алушта. Внезапно порывом ветра у нас сорвало капот, он встал торчком, заслонив  шоферу стекло. В машине, несущейся с Перевала, сразу наступила тьма, и тьма была впереди, и вообще мы, ослепнув, мчались непременно в пропасть. Хорошо, что навеселе. И вот тут-то Южин выскочил на подножку. Держась на вису, на отлете, он  громко подавал команды:

- Влево! Правей! Так держать!

В этом был весь Южин.

Машина постепенно затормозила. Мы перевели дух. Пока шофер приводил в порядок капот, Георгий огляделся окрест. Наискосок в мраморной стене был высечен барельеф Кутузова. По преданию именно на этом месте турки выбили полководцу глаз. Здесь же сочился хилый источник, носивший гордое имя фонтана. Южин ткнул пальцем вверх:

- Здесь будет н а ш Марусин поворот. Новая легенда Крыма. Мы все помрем, а легенда останется жить в веках и обрастать новыми подробностями.

Так наша перелицованная байка была привязана к местности. Мы создали еще одну партизанскую «быль, ставшую легендой». Ее подхватила ялтинская «Курортная газета», и она напечатана в нашей книжке. Но Южин промахнулся со своим пророчеством. Шоссе Ялта-Симферополь спрямлялось и спрямлялось, пока троллейбусная трасса не поглотила крутой Марусин поворот. Не знаю, как обстоит дело с Кутузовским фонтаном и барельефом. Сейчас вокруг лежит рiдна самостiйна Украiна, и Кутузов с пламенной патриоткой Марусей запросто мог здесь и не ночевать. Что лишний раз доказывает эфемерность и вздорность «народных» легенд.

 

Так или иначе, я благодарен Южину. Он заставил меня работать и, главное, заразил цинизмом, без которого затруднительно было бы существовать в те времена человеку литературной профессии. Я притерпелся к хлорному запаху публичного нужника, которым постоянно сквозило от общественной жизни. У Южина я научился искать и находить в каждой акции государства признаки уголовных деяний, будь то денежная реформа или новый мудреный закон о пенсиях. Не потому, что Южин сам был Зло, а потому, что он был порождением кровожадной эпохи и нес в себе все ее признаки.                   

Он меня обманул, книжка рассказов вышла без моего имени. «Вот если б ты был партизаном...» И это, пожалуй, к лучшему. То были слабые, плохие рассказы, слащавые даже в своей жестокой героике. Какой из меня партизан!.. Я - литературный негр.

Спустя несколько лет Южин приехал в Москву искать очередного «соавтора». Как ни в чем не бывало, он предложил заключить мне новый творческий союз. И рассказал сюжетную линию фильма, который впоследствии получил название «Денщик его Преосвященства». В воздухе промелькнул сложный аромат массандровского пляжа. Но фабула фильма была хороша. Недаром Южин как бы невзначай упомянул, что располагает не то архивом, не то дневниками генерала Май-Маевского, командующего несколькими дивизиями Добровольческой армии. Но я не хотел больше быть негром. В Москве я работал в солидной центральной газете и, хотя все равно оставался взмокшим чернокожим, имеющим дело с кучей дерьма, но мне дозволялось печатать раз в год по рассказу. Я понимал, что буду снова обманут Южиным и вовсю цеплялся за свое маленькое счастье. Соавтором Южина стал Игорь Словак. Он состоял членом творческого Союза и обладал солидным именем сценариста.

Прошло два-три года. Меня пригласил этот самый Игорь Словак и предложил написать книжку по фильму «Денщик его Преосвященства», лента имела  шумный успех. Я задал нарочито наивный вопрос:

- А чьи имена будут стоять на обложке?

- Игорь Словак, Георгий Южин. Вы получите только деньги.

Я поблагодарил за доверие и отказался. Деньги у меня были и так. Прошло еще два года. В Москву приехал здорово постаревший Южин. Он подарил мне роскошную толстую книгу в красном, тисненом золотом переплете - «Денщик его Преосвященства». Эту книгу потом зажилил один врач, который откровенно завидовал карьере литературного негра.

Каждому свое.

И вот уже ничего не осталось. Ни Марусиного поворота, ни книги в золотом тиснении, ни самого Георгия Южина. Кроме веселых и злых воспоминаний о трагическом и смешном.