Дым oтeчecтвa

 

Mы прoдoлжaeм публикoвaть мaтeриaлы из иммигрaнтcкиx aрxивив, кoтoрыe oбнaружил в цeркви Фатимской Богоматери  в Сан Франциско, пoдгoтoвил к пeчaти и любeзнo прeдocтaвил рeдaкции нaш пocтoянный aвтoр кaлифoрнийcкий пиcaтeль Eвгeний Зудилoв.

Эту публикaцию мы пocвящaeм 135 лeтию co дня рoждeния Aлeкcaндрa Ивaнoвичa Kупринa.

Андрей Седых

А. И. Куприн


Исполнилось всегдашнее желание Куприна: умереть у себя дома, на русской земле. Когда Александр Иванович внезапно уехал в Россию, его никто не осудил за "измену эмиграции". Знали, что в Россию увезли больного, беспомощного старика, уже плохо сознававшего, что с ним происходит. Но было бы ошибочно думать, что эта последняя, трагическая поездка Куприна не соответствовала его сокровенным желаниям... Вспоминаю я один разговор в Париже, на похоронах писателя-эмигранта. Похороны были бедные, грустные, - пришло особенно мало людей, - и на обратном пути Александр Иванович вдруг взял меня под руку, - вид у него был очень несчастный:
- Умирать нужно в России, дома, - сказал он тихо. - Так же, как лесной зверь, который уходит умирать в свою берлогу.
Видимо, с каких то пор мысль эта его не оставляла. Несколько месяцев спустя мы отправились гулять, как это делали часто, шли вдвоем по весеннему парижскому бульвару. Александр Иванович радостно щурился на солнце, любовался молодой зеленью каштанов, которые уже начинали зацветать, а потом, совсем неожиданно и без связи с тем, о чем мы беседовали, сказал:
- А знаете, я верю, что умирать уеду в Россию.
- С чего это вы, Александр Иванович?
- Уеду, и вот, когда-нибудь в Москве ночью проснусь и вспомню этот бульвар, эти каштаны, любимый и проклятый Париж, и так заноет душа от тоски по этому городу!
Об этом возвращении в Россию он думал, должно быть, часто. И когда жена начала хлопотать и списываться с И. Я. Билибиным и с Алексеем Толстым, который уехал в Россию, совсем не из тоски по родине, как пишет теперь Илья Эренбург, а скорее чтобы скрыться от кредиторов и портных, - Куприн не возражал, а по детски радовался: вернуться в Москву!.. В этот период парижской жизни он был уже тяжко болен. Не узнавал даже самых близких людей и однажды поразил пользовавшего его русского врача таким разговором:
- А знаете, я скоро уезжаю в Россию.
- Как же вы поедете туда, Александр Иванович? Ведь там - большевики.
Куприн растерялся и переспросил:
- Как, разве там - большевики?
Замолчал, и больше уж на эту тему разговора не возобновлял. А на вокзале, садясь в вагон, он сказал:
- Я готов был пойти в Москву пешком, по шпалам.

Был он связан с Россией такими кровными узами, что оторвавшись от родной земли уже не мог писать, сознавал это и испытывал величайшие страдания.
- Писал в Париже Тургенев, - жаловался он. - Мог писать вне России. Но был он вполне европейский человек, и было у него душевное спокойствие. Горький и Бунин писали на Капри прекрасные рассказы. Бунин там написал свою "Деревню". Но ведь у них было тогда чувство, что где-то, далеко, у них есть свой дом, куда можно вернуться, припасть к родной земле, набраться от нее сил... А ведь сейчас у нас чувства этого нет, и быть не может: скрылись мы от дождя огненного, жизнь свою спасая. Есть люди, которые по глупости или от отчаяния утверждают, что и без родины можно, или что родина там, где ты счастлив... Но, простите меня, все это притворяшки перед самим собой. Мне нельзя без России. Я дошел до того, что не могу спокойно письма написать туда, ком в горле... Вот уж, правда, "растворях хлеб свой слезами".
Несчастье Куприна заключалось в том, что он не мог писать по памяти, как Бунин, Шмелев, Зайцев или Ремизов. Куприн всегда должен был жить жизнью людей, о которых писал, - будь то балаклавские рыбаки или люди из "Ямы".
- Ничего никогда я не выдумывал, - говорил мне Куприн о методах своей работы. - Жил я с теми, о ком писал, впитывал их в себя, барахтался страстно в жизни. Потом все постепенно отстаивалось и нужно было только сесть за стол и взять в руки перо... А теперь что? Скука зеленая.
Это был черный день. Но бывали дни другие, спокойные, даже радостные. На широком, некрашеном столе появлялась бутылка вина и тарелка с медовыми пряниками из соседней русской лавочки. Александр Иванович разливал по стаканам и говорил с улыбкой, - он любил улыбаться и на лице его при этом появлялось какое-то детское выражение:
- Ну, поздороваемся!
Закусывали пряником, и сразу повеселевший Куприн начинал вспоминать прошлое. Рассказывал он охотно, не повышая голоса, скороговоркой:
- Первый гонорар, - нет, это, брат, не забудешь! Десять рублей прислали мне из журнала. Огромнейшая была тогда сумма... Я на эти деньги купил матери козловые ботинки, а на оставшийся рубль пошел в манеж и поскакал. Люблю лошадей!
С этим первым рассказом, который принес ему десять рублей гонорару, вышла большая неприятность. Куприн был тогда еще в юнкерском училище, и когда пришел номер с рассказом, юнкера вызвали к начальству.
- Куприн, ваш рассказ?
- Так точно!
- В карцер!
Так сказать, в назидание на будущее время: не печатайся без разрешения начальства!
Сидя в карцере, Куприн от скуки прочитал свой рассказ отставному солдату, старому училищному дядьке. Выслушал он внимательно и сказал юному автору, ждавшему комплиментов: - Здорово написано, ваше благородие! А только понять ничего нельзя.
Александр Иванович очень любил молодых и всячески им помогал. Пришел я к нему за интервью для иллюстрированного журнала, - был тогда безусым юношей, а Куприн усадил меня, как почетного гостя, в мягкое кресло, сам сел на стул, обласкал, и вдруг оказалось, что читал какие то мои очерки и очень хвалит. Это была очень характерная черта его - благородство и благожелательность, постоянная готовность помочь начинающему писателю. Года два спустя, когда мы сдружились, он сам предложил написать предисловие к моей книге "Париж ночью" и предисловие вышло лестное. Перед этим долго и строго меня допрашивал:
- Почему беллетристику не пишете? Пора переходить на рассказы.
- Да я очень люблю газету, Александр Иванович. И журналистика - занятное ремесло.
Куприн поднял свое татарское, скуластое лицо с широким, сломанным и несколько приплюснутым носом и начал смеяться:
- Ну, вам виднее! Хороший журналист всегда лучше посредственного писателя... А вы, все-таки, попробуйте. Может выйти.
Оригинал написанного им предисловия сохранился у меня до сих пор, в нем он высказывает ту же мысль о преимуществах журналиста перед беллетристом. Предисловие написано тем корявым почерком, который так был характерен для последних лет Куприна. Строчки сползают куда-то вниз, и всюду - бесчисленные вставки и помарки ("Без помарок не умею"). К сожалению, хранившаяся у меня пачка отобранных, самых интересных писем Куприна погибла в 1940 году, попав во время обыска в руки агентов гестапо. Уцелело лишь несколько писем, случайно бывших в общем архиве. Вот одно из них, без даты, вероятно относящееся к 1929 году. Я запрашивал Александра Ивановича, над чем он работает? Ответ был написан в духе шутливом:
"Над чем я работаю? Над письменным столом. На нем у меня около тысячи самых разнообразных предметов. Каждое утро, не внимая моим ежедневным мольбам, наша Мария Михайловна приводит этот стол в симметрический порядок, я же трачу целых двенадцать часов на то, чтобы привести его в привычный и удобный для моих занятий беспорядок. А на завтра то же самое.
Что я задумал? Поехать на Таити. Об этом я думаю непрерывно с 1899 года, но никак не удается".
В молодости Куприн жил буйно, был страшен во хмелю, злоупотреблял своей физической силой и временами делал вещи бессмысленные и даже жестокие. Таким я его не знал, - мы познакомились поздно, в Париже, и тогда Александр Иванович уже был совсем иным, - годы и болезнь сломили его, он сделался мягким и ласковым.
Жил Куприн по соседству, очень близко от Булонского леса, и я часто к нему заходил. Осенью в его комнате, оклееной белыми обоями с цветочками, пахло гниющими листьями и теплой, влажной землей. Кот "Ю-ю", которого потом тоже увезли в Россию, вместе с хозяином, мирно спал на столе, развалившись на рукописях, на больших белых листах, исписанных почерком человека, которому уже плохо повинуется рука.
- Презирает меня кот, - жаловался Александр Иванович. - Презирает. А почему - не знаю. Должно быть, за поведение...
Кота своего он обожал и тот держал себя в доме настоящим тираном, разгуливал по столу во время обеда, норовил лизнуть с тарелки. Такой же кот был и у Н. А. Тэффи, также разгуливал он свободно по столу, обнюхивал печенье, и Надежда Александровна негодовала, что я после этого не хочу есть это печенье, за которым она специально ходила в хорошую кондитерскую... Любил еще Куприн птиц, собак, лошадей, - я ни разу не видел, чтобы он прошел мимо пса на улице, не погладив его. Но настоящей страстью были лошади, - он искренне был убежден, что лучшее в "Анне Карениной" - это лошадь Вронского "Фру-Фру" и описание его скачки.
- У меня эта любовь к лошадям в крови, от татарских предков, - вполне серьезно говорил он. - Мать была урожденная княжна Куланчакова. А по татарски "куланчак" означает - жеребец... Я с детства на лошадях по степи гонял, да как!
Многие находили, что в Куприне было что то от большого "зверя". Тэффи мне говорила:
- Вы обратите внимание, как он всегда принюхивается к людям! Потянет носом и конец, - знает, что за человек.
Тэффи вообще Александра Ивановича очень любила и она первая дала мне правильное определение его двойной натуры:
- Он - грубый и нежный.
Во время прогулок Куприн всегда что-нибудь вспоминал, или изображал в лицах. Раз неожиданно начал меня уверять, что в юнкерскую школу попал по недоразумению - с детства мечтал стать лесничим, ходить с собакой и с ружьем по лесу. Потом, подав в отставку и уйдя из полка, увлекся авиацией и едва не погиб, - случилось это во время полета с приятелем, борцом Заикиным.
- Аэроплан тяпнулся, сплошная яичница, а мы - живы. До сих пор не пойму, каким образом. Должно быть, Николай Угодник спас... Заикина знаете?
О Заикине знал я лишь по наслышке, но портрет борца висел в кабинете Куприна на почетном месте, рядом с Репиным.
- Да... Ушел я, значит, в отставку и с жадностью набросился на жизнь. Чего только не видел, чем не занимался! Был я землемером. В Полесьи выступал предсказателем. Артистом был в городе Сумы. Изображал больше лакеев и рабов. А потом с балаклавскими рыбаками связался, славные были ребята. Кирпичи на козе таскал, арбузы в Киеве грузил. Был я псаломщиком, махорку сажал, в Москве продавал замечательное изобретение "Пудр-клозет" инженера Тимаховича. Преподавал в училище для слепых, а когда меня оттуда выгнали, пошел на рельсо-прокатный завод.
Писать я серьезно стал только присмотревшись к жизни, набравшись впечатлений. Литературой занялся случайно. Скажу правду, писать не люблю, трудно мне писать, а рассказывать люблю, и жизнь тоже люблю. И еще люблю простых людей, есть у меня доступ к простым сердцам.
Он говорил правду. В нашем квартале Куприна знали все садовники, а с одним из них он совсем сдружился, - кажется, по линии выпивки. Звали его Пьер. Этот Пьер напивался, как дрозд, а затем приставал к Куприну:
- Мэтр, я не Пьер. Я - Артур.
Как так? А очень просто. Когда трезвый, то Пьер. А как напьется - раздвоение личности, и уже он не Пьер, а какой-то второй, таинственный Артур... И Куприн восхищался:
- Ведь какая фантазия, а?!
Недавно я прочел, что именно в этот период парижской жизни была у Куприна некая сердечная тайна. В течение ряда лет 13-го января, в канун русского Нового года, он уходил в маленькое бистро и там, "один, сидя за бутылкой вина, писал нежно и почтительно любовное письмо к женщине, которую очень мало знал, но которую любил скрытой любовью". Возможно, именно к этой тайной и безнадежной любви и относится одно его стихотворение, опубликованное уже после его смерти в журнале "Огонек". ("Огонек", 1958 г. № 6.)

НАВСЕГДА

"Ты смешон с седыми волосами..."
Что на это я могу сказать?
Что любовь и смерть владеет нами?
Что велений их не избежать?
Нет. Я скрою под учтивой маской
Запоздалую любовь мою-
Развлеку тебя забавной сказкой,
Песенку веселую спою.
Локтем опершись на подоконник,
Смотришь ты в душистый, темный сад.
Да. Я видел: молод твой поклонник.
Строен он, и ловок, и богат.
Все твердят, что вы друг другу пара,
Между вами только восемь лет.
Я тебе для свадебного дара
Присмотрел рубиновый браслет. ..,;
Жизнью новой, светлой и пригожей,
Заживешь в довольстве и в любви
Дочь родится на тебя похожей.
Не забудь же, в кумовья зови.
Твой двойник!
Я чувствую заране -
Будет ласкова ко мне она.
В широте любовь не знает граней.
Сказано: "Как смерть она сильна".
И никто на свете не узнает,
Что годами, каждый час и миг,
От любви томится и страдает
Вежливый, внимательный старик.
Но когда потоком жгучей лавы
Путь твой перережет гневный Рок,
Я охотно, только для забавы,
Беззаботно лягу поперек.

Существовала ли в действительности эта женщина? Не знаю. Куприн был человеком по рыцарски целомудренным и никого не пускал в тайники души своей. О многом из своего прошлого он вообще не любил рассказывать, был временами скрытен. Но как странно: и в "Гранатовом браслете", написанном еще в России, в период его большой славы, и в парижском стихотворении состарившегося Куприна - одна и та же тема, один и тот же трагический лейтмотив: неразделенная, какая-то экзальтированная и возвышающая любовь к недоступной женщине.
Иногда в полдень мы шли в знакомое бистро на улице Доктора Бланша. Александр Иванович, кажется, любил это бистро потому, что название улицы напоминало ему о любимом Мопассане. Куприн шел в помятой, криво надетой шляпе, татарские его глазки весело улыбались, и он все жаловался, что из него "никак старик не выходит".
Бистро было маленькое, с цинковой стойкой. Сюда заглядывали каменщики в белых фартуках, маляры, - народ мастеровой, любящий выпить и поговорить. Куприна все здесь знали, здоровались и запросто называли "мосье Александр". На столе тотчас же появлялись две внушительного размера рюмки с кальвадосом, желтоватой нормандской водкой, от которой захватывает дух и огонь проходить по всему телу. Хозяйка, мадам Мари, была женщиной приветливой, Куприн пытался сказать ей какой-то комплимент на своем необыкновенном и живописном французском языке. Хозяин знал свое дело, внимательно следил за рюмками и во время наливал по второй. В те годы Александр Иванович еще пил, но от второй рюмки он уже хмелел... Развязка приближалась быстро. Появился склероз и мучительная болезнь, перемещение сетчатой оболочки. Встречи наши стали происходить значительно реже. Помню последнюю прогулку. Он пришел на свидание в своем просторном, коричневом пальто, как то сбившемся на бок. Седая бороденка клином была всклокочена, выцветшая шляпа носила уж очень беженский вид.
- Возьмите меня под руку, - сказал Куприн. - Ходить прямо я еще могу, а вот поворачивать - боюсь, не уверен. И зайдем, знаете, в лавочку к Суханычу.
- А вам можно, Александр Иванович?
- Теперь все можно! - махнул он рукой.
Зашли в русскую лавочку, Куприн съел пирожок и слегка дрожавшей рукой поднес ко рту и опрокинул рюмку водки. В лавке было шумно, тесно, приезжали закусить русские шофферы, толпились покупатели, и какая-то древняя старуха-француженка с подозрительным видом рассматривала через лорнетку непонятные ей пирожки, а хозяин, - тот самый, о котором часто писал Ремизов, - упитанный и краснощекий, на смешанном французско-нижегородском языке говорил:
- Прене, мадам. Сэ бон!

В "Воспоминаниях" Бунина есть несколько страшных строк - рассказ, относящийся именно к этому периоду: "...я как то встретил его на улице и внутренне ахнул: и следа не осталось от прежнего Куприна! Он шел мелкими, жалкими шажками, плелся такой худенький, слабенький, что, казалось, первый порыв ветра сдует его с ног, не сразу узнал меня, потом обнял с такой трогательной нежностью, с такой грустной кротостью, что у меня слезы навернулись на глаза".
Старые друзья навещали его редко, да он и не всегда их узнавал. Пришел как-то Б. К. Зайцев. Поздоровались. Куприн сидел в кресле и явно не понимал, кто это. Жена, Елизавета Маврикиевна, сказала:
- Папочка, это Борис Константинович пришел тебя проведать... Борис Константинович Зайцев!
Тут только он вспомнил и начал разговаривать... В последний раз зашел я к нему за несколько недель до отъезда. Спросил о здоровьи, потом о работе, - пишет ли? Спрашивать было грешно, - какое уж тут могло быть писание! Куприн поник головой и буркнул в ответ: - Все это никому не нужно. Не могу я больше писать... Баста!
Потом его увезли в Россию.

Недавно я прочел у Телешова о последних месяцах жизни Куприна. Поселили его в каком-то подмосковном доме отдыха для писателей. Приехали туда в гости матросы-балтийцы. День был хороший, пели хором на лужайке, устроили игры. Александра Ивановича тоже вынесли в кресле на лужайку. Матросы подходили к нему, пожимали руку, говорили, что читали его "Поединок" и другие вещи, благодарили. Куприн молчал и вдруг громко заплакал.
Так он и умер - успокоенный и примиренный. Теперь закрываю глаза и стараюсь представить себе мертвого Александра Ивановича, и не могу: идет по улице улыбающийся человек с татарским, широкоскулым лицом, в помятой, криво надетой шляпе, - живой Куприн.