Гoлoc из-зa рeчки

 

Aлeкcaндр Лeвинтoв, Mocквa

Последние сто метров на длинной дистанции


Я работаю на Каширке, прямо рядом с метро, с тем выходом, что в сторону Ракового Блохинвальда.

Это слово такое – работаю. Платят мне минимальную – 900 рублей в месяц. Плюс бесплатное питание – два-три полиэтиленовых стаканчика бочкового кофе и  одна булочка за смену. Плюс – вся стеклопосуда моя. Плюс – порой на столах остается настоящая еда: сосиски, копченая курятина. Плюс – мелочь, которой всегда много и на столах и на полу. Минус – беспробудное хамство, мат-перемат, накурено так, что хоть топор вешай, иногда и толчки, пинки, взашей: народ, выпивши, буйным бывает.

В нашем павильоне-гадюшнике всегда битком. Ханыги в основном. Непутевые. Как их земля держит и по каким подзаборьям их ноги носят? И ведь не только мужики – баб теперь сбившихся не меньше. Вон стоит рыженькая. Она здесь – постоянно. Вокруг рыночные кавказцы, молчаливые, угрюмые, опасные. Она перед ними выкаблучивается, хорохорится, знает, стерва, что они всемером-ввосьмером ее ночью рвать будут. Вот и храбрится, дурочка. А тут храбрись-не храбрись, а больше стакана они ей не нальют и драть ее будут всю ночь в таком балагане, что не приведи, и опять, небось, не поделят между собой и будут пьяно драться и ей, конечно, достанется под общую раздачу, а уж болезней на ней намотано – на целую больницу хватит.

Эти три – из продмага, местные аристократки. Они ведь в тепле стоят, не на улице. Каждый вечер, после закрытия, водку хлещут – по две-три бутылки регулярно. Курят и матерятся до хрипа. А потом – по домам, лимита наследственная.

Что потребляют те четверо, понять невозможно. Какая-то производственная смесь, химики несчастные. Впрочем, судя по их разговорам, это – ветеринарные компьютерщики. Разливают по жилам спиртовой раствор возбудителя для свиней или противочумную сыворотку, все равно на спирту. Разит от них чудовищно, как из хлева. Неужели и у них есть жены?

Карусель инвалидная – этих даже не жалко. Что псы кастрированные – на все согласные, всему покорные, к весне непременно перемрут почти все, чтобы уступить свои места следующим бедолагам и отрепью рода человеческого. И откуда только они набегают, какой волной их сюда прибивает?

Родилась я на Петровке. Наша семья, из потомственных дворян, до революции занимала всю квартиру: девять комнат плюс чулан и комната для прислуги. Когда родилась я, мы занимали три комнаты и, еще девочкой помню, как нас уплотняли. Сначала, когда папу поразили в правах(какое гнусное выражение!), отняли бывшую буфетную, а потом, когда его репрессировали – чулан, где была моя детская. Так мы оказались в людской, мама, моя старшая сестра Даша и я. А потом забрали и маму. И мы остались с Дашей вдвоем.

Даша работала в Доме Правительства, в Охотном ряду.

Анкету, конечно, свою скрывала. И что в Бога верует.  После ареста мамы и двух обысков мы не то, что иконки – крестики в церковь снесли и нищим раздали.

Даша очень красивая была, в детстве она училась в балетной школе, пока эту школу не разогнали, как рассадник буржуазной культуры. Перед самой войной Даша вышла замуж за какого-то начальника. Мы переехали на Калужскую, а комнату свою на Петровке сдали. Я, когда попадала на Петровку, всегда, проходя мимо нашего дома, чувствовала, как екает и сжимается сердце: с екатерининских времен мужчины нашего рода верой и правдой служили России, семь поколений безупречной и бескорыстной службы, из нажитого – только эта одна квартира да мелкие камушки, и все это ею, Россией, отнято, и сама жизнь отнята, и судьба покалечена. И сердце не могло смириться, и грех гнева и ненависти вспыхивал вновь, и я старалась как можно реже бывать там.

Муж Даши был сильно старше ее: Даше 25 всего, а ему – без малого сорок. Он постоянно говорил: помните, – я своим именем вашу анкету покрываю. От него мы и узнали, что зря скрывались: в органах о нас было известно все и гораздо больше и лучше, чем мы сами о себе знали. Например, о том, что папина сестра живет в Бельгии, что папа однажды спас какого-то революционера, будущего наркома чего-то и именно поэтому нас не трогают, пока.

И до замужества и в браке Даша была замечательной спортсменкой, гимнасткой, выступала и на московских и на всесоюзных соревнованиях, у нее был целый уголок, где она хранила почетные грамоты, кубки, жетоны, медали за победы и разные почетные места. Я гордилась ею и старалась быть такой же как она, но мои успехи в легкой атлетике были гораздо скромнее: две-три победы в эстафете и призовые места в прыжках в длину с разбега и с места среди девочек 24-25-го года рождения.

В сентябре 41-го Даша с мужем уехала в эвакуацию, в Самару. И я осталась одна, заканчивать школу и сбрасывать по ночам зажигалки с крыши нашего огромного дома. Потом меня взяли в бригаду, которая раскрашивала фосфорическими красками указатели к бомбоубежищам. Только после войны я узнала, что эти краски очень опасны для здоровья. Наверно, из-за них я навсегда и решительно, без всяких надежд на излечение, осталась бесплодной. А, может, от неудачной операции аппендицита. Кто ж тогда что знал и понимал в медицине?

В самом конце войны вернулась Даша с мужем, но уже другим – первый оказался японским шпионом. У Даши чудом сохранилась броня на жилплощадь. Я тогда работала на «Красных Текстильщиках» в Бабьем Городке и готовилась в Текстильный, также вернувшийся из эвакуации. Я хорошо рисовала и очень хотела стать модельером женской одежды.

После войны нам было совсем плохо: новый муж Даши был секретным инженером. Он часто оставался на работе сутками, а иногда уезжал в командировки, то на два дня, то на три месяца. Я училась и работала, Даша сидела дома, ни с кем не общалась, никуда не ходила, даже в театр, который безумно любила, особенно в театр, «потому что там всегда полно иностранцев и иностранных агентов».

Детей у них не было – Даша категорически не хотела никого иметь в доме, говорила, что не переносит запаха детских пеленок. Она по два раза в год делала аборты, считала себя великой грешницей и после каждого аборта всю ночь напролет плакала у меня в постели и вымаливая себе хоть какие-нибудь оправдания и утешения.

Я знала всю подноготную грязь сексуальных отношений еще с первого ее брака и потому страшилась их, не столько физически, сколько понимая всю их богомерзкость. А еще я ненавидела гинекологов, особенно мужчин. Мне кажется, это самые развратные типы, которые лезут в сокровенное даже не ради наслаждений, а с каким-то научным умыслом. Это также кощунственно, как  эксгумация святых мощей в медицинских или детективных целях.

У нас в Текстильном на одного студента – десять студенток. Да и тот один – белобилетник: военной кафедры в институте никогда не было. Так даже на такого калеку или урода зарились и чуть не очередь стояла. Рядом с нами – Горный и институт стали и сплавов. Там, наоборот, девчонок не хватало, вот они вечно у нас и паслись.

Москвичек в нашем текстильном было меньше половины – в основном из Иваново, Костромы, Ярославля, текстильного Подмосковья, по комсомольским путевкам и фабричным рекомендациям. Девчонки все за москвичами гонялись, ради прописки: кому ж охота опять в свой тухлый Вышний Волочек возвращаться, где ни жилья, ни жизни, ни театров, ни Третьяковки. В горном и МИСИСе – та же картина: за москвичками гоняются, потому что в Магнитогорск и Нижний Тагил никому не хочется.

За мной сначала Валера из Горного ухаживал. Он был откуда-то с Кавказа, не то кабардинец, не то дагестанец.  А еще он был велогонщиком-шоссейником. Я только один раз посмотрела их соревнования, где-то к северу от Москвы, очень далеко, и больше не захотела. А через неделю он на других соревнованиях разбился насмерть. Оказывается, это в шоссейных велогонках часто бывает. В больницу, в Первую Градскую, меня к нему не пустили – у него голова была разбита вдребезги. С тех пор я стала бояться велосипедистов на дорогах: уж если они друг друга убивают, то что они могут сделать со случайно подвернувшимся пешеходом?

Потом у меня появился Павлик из МИСИСа. Павлик был москвичом, с Разгуляя. Непонятно, почему он решил учиться у нас на Калужской, ведь у них там МИСИ под боком. И Бауманский недалеко, и МЭИ рядом.

Мы часто ходили в Нескучный сад и целовались на скамейках Летнего театра. Мне очень нравился Павлик, и Даша сказала, что одобряет и даже ее муж, хотя он видел Павлика всего полчаса, а потом ему позвонили, срочно вызвали куда-то, и он вернулся домой только через месяц.

Когда он вернулся, Павлика уже не стало: его зарезала шпана, что жила в бараках на задворках Первой Градской. Эти задворки пользовались самой дурной славой. По весне в кустах и дуреломе крутого склона милиция постоянно находила трупы. Но это и все, что милиция делала: соваться туда, особенно вечером, милиционеры не решались. Это была какая-то сплошная воровская малина, которую уничтожили только перед самой Олимпиадой – бульдозерами. Сколько раз я говорила Павлику, чтоб он не ходил там вечером, что по Ленинскому хоть и длинней, зато спокойней.

Я поняла, что это – знак мне свыше, что Бог не хочет, чтобы я выходила замуж, потому что я не могу рожать. И я послушалась Бога, потому что только Ему по-настоящему и верила, а все остальные врали и врали и продолжают врать.

И больше у меня никого никогда не было.

Я хорошо закончила Текстильный и была распределена в Московский Дом Моделей. В нашей мастерской занимались «бумажными моделями», которые не доходили даже до показа. Я сначала очень переживала, но наша заведующая объяснила мне: мы – самые лучшие модельеры, самые передовые, поэтому нашу работу нельзя показывать ни публике, ни начальству, чтобы не шокировать их.

Иногда мы все-таки шили реальные модели – женам дипломатов перед выездом за границу и для дипломатических приемов в Москве. Но это бывало редко, потому что дипломатические жены предпочитали покупать в Париже, Нью-Йорке или Лондоне вещи, пусть и уступающие нашим, но зато – проверенных фирм. Когда они заказывали у нас, то обычно они приносили с собой французские журналы мод – и мы видели, в каком дремучем лесу мы живем, потому что у нас нет ни таких тканей, ни такой фурнитуры, ни таких заказчиц, как там: что можно сшить на тумбочку или шифоньер?

В Московском Доме Моделей я проработала почти семь лет. В один прекрасный день нас всех уволили, всю мастерскую. Мы делали костюм для нашего министра культуры перед ее поездкой куда-то в Европу. Тамошний журналист  позволил себе написать что-то о вкусах и манерах русской леди №1 – и нас в 24 часа без выходного пособия.

Так я опять оказалась на «Красных Текстильщиках». Меня приняли, по старой памяти, инженером-технологом. И больше я никогда работы не меняла.  И на пенсию уходила в 78-ом, имея двадцать лет непрерывного стажа на одном предприятии. Если бы я знала, что проживу еще тридцать лет – ни за что бы не уволилась!

Дашин муж погиб на испытаниях в начале 60-х. После того, как полетел Гагарин, мы узнали, кем был Дашин муж, примерно узнали. А где он работал, так и осталось для нас военной тайной. Наших родителей почти реабилитировали – мы получили письмо о том, что их дело пересматривается. Но потом все застопорилось, а сами мы обращаться побоялись. Так оно все и зависло, как в воздухе, еще на четверть века.

Даше выделили пенсию по случаю гибели кормильца, очень неплохую, а к ней – бесплатную путевку на юг раз в год, прикрепление к ведомственной поликлинике и праздничные продовольственные заказы – нам на «Текстильщиках» такие даже в дирекции никому не снились.

На юге она и познакомилась со своим следующим мужем, на сей раз – азербайджанцем из Казани. Первый муж был на пятнадцать лет ее старше, второй – на пять, а этот – на семь лет моложе. У Даши просто сложился вкус на мужчин от сорока до пятидесяти. Где и как Даша умеет находить себе таких мужей?: этот оказался очень обеспеченным, роскошно богатым.

Нашу шикарную двухкомнатную на Калужской мы разменяли на вполне приличную двухкомнатную в конце Ленинского проспекта – для молодых, и однокомнатную хрущевку на развилке Каширки и Варшавки – для меня. Сколько это стоило Дашиному козырному тузу, не знаю и знать не хочу, но думаю, что дорого.

Он всю свою квартиру завешал коврами, люстрами, уставил стильной мебелью на гнущихся ножках, «Волгу» купил. Я к ним перестала ездить, даже по праздникам. Даша ко мне на мой день ангела приезжала, раз в год, а так и не общались вовсе – мне телефон провели только в 75-ом, это уж когда я Дашу на Хованское свезла. Умерла она от рака – я думаю, это ей было наказанием за аборты, да и она так же считала.

Когда Бога разрешили, я все равно в церковь не стала ходить: сейчас разрешили, а завтра опять за старое. Купила себе иконку Казанской Богоматери, самую маленькую, повесила и шторкой завесила, на всякий случай. А молитвы все я с детства помнила, как мама меня учила, и всю жизнь не забывала.

Тогда все не отрывались от телевизоров, и я, дура старая, вместе со всеми. Когда на съезде какой-то поп во всеуслышанье заявил, что коммунистов никто никогда не проклинал, я плюнула, впервые в моей жизни ругнулась матом и навсегда выключила проклятый ящик. Если даже сама церковь не помнит своих мучеников и их проклятий, то она не от Бога.

Так и вышло.

Новые Бога не отменили, сами стали в открытую в Елоховскую ездить, грехи свои кровавые отмаливать пред ложными батюшками, с которых, как со свечей, жир капает. А как дорвались до власти, так и начали грабить. И каждый день и каждый час. И неужели все им мало? Ведь одни и те же и с одних и тех же. Когда-то у меня пенсия была 132 рубля – деньги небольшие, но жить вполне можно и даже на смерть откладывать хотя бы по десятке в месяц: у меня ж никого на всем белом свете. А как эти пришли, пошло-поехало. И денежки мои на сберкнижке умылись, и квартира со светом каждый год все дороже и дороже, и продукты, а пенсия – как на месте застряла.

Посмотрела-посмотрела я старая: дальше так жить нельзя, хоть вешайся, – и пошла работать на восьмом десятке лет, раз смерть нейдет. Работаю я на Каширке, прямо рядом с метро, с тем выходом, что в сторону Ракового Блохинвальда, где Даша померла. Конечно, не под своим именем – я даже не знаю, кто и сколько получает за меня: пенсию на размер заработанного срезают, так что даже нас, старых, заставляют быть жуликами, грех на душу брать, когда и не отмолишься.

Попала сюда, в этот гадюшник. Вокруг меня – какие-то уроды-однодневки, без роду и племени. Что я делаю среди них, чужих? И откуда они набежали-понаехали? Понавыбирали себе таких же, совсем таких же, а теперь матерят их – для того, что ли, и выбирали? Этим ничего не жалко, и себя не жалко, и страны тем более.

Кости, конечно, болят и трещат – а жить-то все равно хочется. Большой это грех, и скоро ведь перед Господом ответ держать, а помирать буду – и проклинать буду Россию и всех тех, кто столько лет изгаляется над нами и весь род наш загубил и загасил. И за что же?