9(93) Сентябрь 2008

Руcлит

Айдар Сахибзадинов, Москва

 

Жесть

 

Под старость Немякин Митро так желал присутствия жены, ее руки, слова, что даже, пьяный, приковыляв на двор, опускал голые руки в сугроб и кричал на горящие окна избы:

— Маша, замерзаю!..

Дома, как подстреленный, летел с сундука на пол и, устало разводя согнутые в коленях ноги, щербато лыбился в потолок:

— Хе-хе, волки... Так-то!..

Смуглая, простоволосая Маша  поднимала из-под густых седин, будто из паутины древней тоски, глаза:

— Все-то у тебя враги, образина бессовестная.

— Охо-хо-хо! — дразнился с полу Митро.— Охо-хо-хо?.. Кхо-кха, курва! кха, кха!..

От нестерпимого кашля сжимался гармонью, катался калачом — влетал под кровать и погибал там от приступа кашля и мата, покуда не отходил сиплым храпом, мертвецки вытянув оттуда шитые подошвы валенок.

Поздним зимним рассветом дрожащими ногами мерил кухню. Пугливо спотыкаясь о постеленный матрас, ждал взгляда дремлющей жены, плоско гладил на темени шерстку...

— Я, Маш, вчера Гришу-мясника встретил: досыта угощат!.. Я нынче пенсию тебе всю сдал,...— и после оправданно восклицал: — Я, Маш, рыбу куплю! Ох, как рыбу хочу, тобой жаренную! Дай денег, Маш!

— Рыбу тебе, плесень...— Маша опускала босые ноги на половицу.— В рыбный-то магазин через пивную, как сквозь коровье ушко, пролазишь,— и опять весь молодой да сраный...

— Нет, Маш, просто с рыбы пить так хочется, страсть! В прошлый раз ты нажарила, я — веришь, нет,— полведра воды выпил!

— Рыбы-то еще не ел,..— выкупала ослабевшего умом муженька — и, верно, по той же причине лезла рукой в боковой кармашек пальто, бормоча: «Сначала поешь рыбу-то, а уж после пей. Да воду...»

— Ты как Коля Такранов покойный, - продолжала. - Тот свяжет мертвую петлю, сунет в нее башку и пучится с чердака: «Мамаша, дайте на бутылку, а то повешусь». Та и лезет в чулок за последним. Так и наказался, бедолага...

— Я что ли? — У Митра вскинутый, раздвоенный, как косточка финика, нос.— Я сначала волков двенадцать на прицеп возьму, а уж после сам завинчусь под крышу штопором!

К обеду Митро брел домой вперед головой, едва не сшибал у палисадов столбики, поставленные против залетных грузовиков. В плетеной авоське болталась избитая в кровь скумбрия.

— Я эти столбы, курва, выдерну и на луну заброшу! Я еще молодой. Маш, я рыбу принес!..

После войны чернобровая Маша на подводе прибыла из деревни к дальним родственникам, купившим дом на окраине города. Прибыла, чтобы жить за картошку да мясо, которые обещал доставлять каждую осень ее отец.

Митро на ту пору –  жох парень, в хромовых сапогах да с косо подрезанной челкой. Он узрел тотчас, как  грудастая Маша, в калошах и ярко-белых носках, из козьей шерсти, вышла по слякоти с ведром на колонку. Той же осенней ночью перемахнул через забор, подстерег ее возле уборной в дебрях облетевшего сада. Когда хлопнула дверка и Маша, поеживаясь от ветра, поволокла  калоши по кирпичной тропе к сеням, рванул ее за тугое плечо в кусты, дохнул жарко:

— Пойдешь за меня?!. А нет — зарежу! — и перепуганная дева увидела в качком свете луны блеснувшее у бедра лезвиё. Ветер знобил, брызгал каплями в бледнолицый оскал парня. Раскачивал на тропе, как всплески ужаса, длиннорукие  тени…

Митро тогда только что отсидел на Колыме за воровство на хлебозаводе. И теперь, отделясь от хромого Немяки, умудрившегося в начале войны отрезать себе ступню под трамваем и тем избежать фронта, ставил сруб рядом, на краю оврага.

Весна. В серебристых снегах серебристо льют птички. Часто к Митру заходит молодой сосед Фрол. Он тоже строится рядом с хибаркой своей матери. Приглядывает себе невесту.

— Веришь, нет, Фрол! — восклицает Митро и, бросив к черту топор, кидает зад на пахучие щепки внутри сруба, резкий, нервно-веселый.— По тюрьме скучал! Страсть!.. Еду на крыше поезда: Сибирь, небо, а в глазах—тюрьма! Эх, Фрол, она—как первая любовь, тюрьма-то...

Жирно лизнув языком, Митро крутит добротней, чем на табачной фабрике, цигарку. Перед ним потеет четвертная банка с брагой; в миске, поверх ржавых гвоздей,— огурцы.

Фрол годов на пять младше. Еще не отесан жизнью, хотя дома у него висит дембельский мундир. Он так же, как Митро, обучен у хромого Немяки жестяному делу, но продолжил обучение в ФЗО. И горд этим. Еще Фрол крепко играет в шахматы. Он часто задумчив, медлителен, не может, как Митро, отсечь и бросить, скрутить в мгновенье ока цигарку, по-воровски часами сидеть на корточках. Большая голова у него черна и кудрява, как смоляной клок, тянет к земле мудреным весом.

— А вот сейчас женюся, Фрол. Эх, жизнь моя курица, пей!

— Как ты сумел Машку-то охмурить? — недовольно бурчит Фрол.

— Как?—взвизгивает Митро, озорные глазки – как пуговки, петелькой нос.— А вот так: поймал в уборной, саданул, как мартовскую кошку — и вся любовь и титьки набок! — при этом Митро похабно дернул руками вдоль бедер, сухо лупанул ладонями, как тарелками оркестрант.— Думаешь, они не хотят?!.

Фрол ниже опускает синие, темнеющие от думы глаза. В срубе пахнет сосной... Этой сосной они будут дышать, когда жарко в январе трещит печка, течет по стене смоляной пот. Уютная в доме Маша: густые и темные, как хвост лошади, волосы, чуть плоские икры, большая и ходкая, как куль с поросятками, грудь...

Тогда Фрол ходил замкнутый и нелюдимый, косился на ворота удачливого соседа. Копил деньги, в самозабвенной обиде гладил их утюгом, складывал в шкатулку матери — на свадьбу...

Крошечная Михайловна глядела на смурного сына выжидательно. По вечерам ставила на стол щи, садилась в сторонке, молчаливая, преданная — и чуял Фрол, как материно перебегало к нему: жалела пропавшую Машу — и тем невольно корила. Эх, мать!

— Прости меня, мама...— глухо и жалобно мычит Фрол, застыв у шахматной доски на работе. Голос у него сильный, красивый, нутряной. Жилистая рука мнет цыганскую шевелюру.

Эх, люди!.. У Фрола душа, ум, руки!.. Он никогда не проиграет в шахматы, лучшие фасады города украшены его руками. А что Митро?.. Что понимает он в жизни, в красоте,  ремесле?.. Вон крутит-паяет ведра, торгует ими на базаре. Юркий, холодный, как ящерица, его дело: схватить и унести в норку...

— Прости меня, мама...— голос дрожит протяжно, но Фрол поет только начало песни: остальное оседает в душе, каменеет навеки... Фрол видит на доске  мат — неожиданный и привычный. Фрол крепко выпьет сегодня в портовом ларьке, что над Волгой. И долго будет глядеть в сумеречную даль — на серую застывшую равнину льда запертой плотиной реки. И там, в весенних туманах, будто в парной избе, вновь различит Машу, послушно молчаливую, нагую, в уголке постели. Молодой кащей Митро сорвет с нее одеяло: махонькие соски, безвольно упавшая набок грудь...

Груня, односельчанка Маши, была светлей подруги: ливень волос и солнечный прищур. Телом ладная, как все бимские девушки.

Груня  скромно сидела за столом на свадьбе у счастливой Маши. Жениховатый Митро  заедал стопари маслянистыми бимскими груздями. Подмигивал Фролу, кивал в сторону Груни так, что, казалось, отлетит башка. Деревенская Груня невестилась, гвоздики цвели на полных предплечьях, стянутых  «фонариками» коротких рукавов. Фрол смущенно мял под столом руки в закатанных рукавах белейшей рубахи и любил в этот час Митра как брата, будто тот, мотая бестолковкой, щедро предлагал ему свою сестренку.

Потом захмелевшие гости пошли на двор — каблучить апрельскую землю. Гармонист, слепой фронтовик, усаженный на завалинку, сидел как идол, глядя под небеса; басами и визгами рвал трехрядку. Хрипловатая тетя Зоя, не пропускавшая по соседству ни одной гулянки (а под старость и поминок), влетала в круг с частушками, сшибая кочки каблуками выпуклых, как броневики, туфель:

 

«Когда едешь в Арзамас,

Солнце светит прямо в глаз.

Когда едешь ты в Европу,

Солнце светит прямо в ... око!

Оп-па, опа,  Америка-Европа!..»

 

Неугомонная тетя Зоя рвалась в середку, руками ловя среди танцующих опору, потому что сзади дядя Костя, интеллигентный дядя, стыдливо тянул ее обеими руками за подол вон из круга! И тетя Зоя рвалась, искрила в пляске как привязанная ракета...

Груня, накинув шальку, стояла в стороне возле изгороди с насажанными на шестки битыми чугунками.

«Думаешь, они не хотят?!» И Фрола до спинного хряща прожгло: ведь Маша, как пить дать, рассказала подружке все! О  том, как чуть ли не разрешилась  второй раз после туалета от смелого поступка Мити, блеснувшего в ночи лезвиём. Подойдя сзади, Фрол схватил Груню за талию, протиснул жестяные пальцы под взмывшие от взволнованного вздоха ребра:

– Видишь: на бугре стоит новый дом, темные окна... Ты зажги для меня там свет, — шепча чудные слова на ухо, Фрол ощутил руками вдоль позвонка две мышцы полуобернувшейся девки, крепкие и тугие, как две полоски приводного ремня, и, жарко набухая любовью, стыдливо отвел бедро от ее крутого бедра.

«Опа, опа, жареные раки!

Приходи ко мне домой,

Я живу в бараке!..» —

изнемогала в пляске соседка.

— Эх, едрит, едрит, едрит!..— радуясь жизни, скакал вокруг своей всемогущей культи-протеза уцелевший в войну Немяка, шаловливой рукой домогался в темноте прыгающей груди тети Зои.

И Фрол, навек прижимая к сердцу Груню, слышал сквозь шум и топот, как бухает в овраге подмытый лед, с шорохом оседают по склону снега, коркой раня вишневые сучья,— пахло в апрельской ночи сладким древесным соком разломленного на морозе прута...

Потом, уже породнившись с Груней душой и телом, Фрол долгое время ревностно сравнивал ее с Машей. Когда отрожавшаяся соседка цвела, смуглая и улыбчивая, с перламутровым блеском губ и очей, неопытный Фрол скорбно глядел на родившую жену. Похудевшая, ссутулившаяся над старческой рожицей кричащего младенца, изнуряющего жадностью и плачем, Груня казалась мелкой, болезненной, бесталанной... И думал с горечью: обошел его Митро! Он всю жизнь так, он и родился раньше! Он ежедневно деньгу хапает за ведра, которые штампует у себя в подполье на рельсе, с похмелья до открытия винного магазина — по пять пар. А что Фрол, высокопробный мастер?.. И Груня у него — неглядь. Вон смотрит на него, будто из-за колючей проволоки, глазищи да тонкая шея...

— Прости меня, мама,...— вдруг доставал из нутра боль, сидя у шахматной доски, чемпион мастерских и всех окрестных улиц.

Но проходило время, и Груня набирала потерянную в родах мощь. Вдруг оказывалось, что она и выше Маши, и ногами стройней, и у нее тот же! тот же! перламутровый свет лица — от избытка крови под свежей кожей. Они похожи, как две росинки: и Груня, и Маша, будто зачаты в одном чреве, лишь одна родилась в ночь, а другая — в солнечный ливень. Вон он, ливень,— полощется в волосах, в секущихся от смеха ресницах — светлый ливень! И что гадать! Ведь они из одной деревни, где все друг другу родня! Когда-то при царе Горохе, когда еще ездили на квадратных колесах, их предок, их общий предок, обломил о колено, раздвоил, как ножичком, одну родовую ветвь, курчаво пошедшую по селу. Они сестры — в такой глубине, что глянешь, аж в глазах темно...

И счастливый влюбленный Фрол ловил жену где-нибудь в чулане или за печью — и пусть дверь настежь, пусть риск! — наседал, как пылкий кочет. Потешался с той доброй грубостью, как велено испокон веку мужу, как сладостно оскучавшей по силе молодухе...

Груня сморкалась, трясла рукой над рукомойником:

— Бессовестный, а ежели мать?.. Ведь дверь — хоть на тракторе ехай.

— А  в том и смак, Грунь...— щетинисто расплывался в улыбке Фрол,— а еще люблю у вас, в деревне, когда теща храпит за перегородкой. Будто девкой тебя беру. Страсть!..

А что, Митро, выкусил! Начхал теперь Фрол на него, начхал на хромого Немяку, со всей его семьей, и домовой книгой, и Тузиком-шавкой, и Муркой-чернавкой, такими же курносыми и фырчливыми, как сам персидский кот Немяка,— на всю семибратию, похожую друг на друга в их доме, как семь капель козлиной мочи,— начхал!

А что ведра Митра? В них только носить помои! А вон кружевные карнизы Фрола, узоры на  балясах авиационного института, коньки да шатры на древних теремах — секут крыльями небо!..

Никогда, ни за что не поверил бы Фрол, руки бы свои золотые на отруб дал, удавился бы с Шахматной Доской в руках, если б узнал, что Митро похлеще его с женой дела выкомаривает: то несет ее в постель прямо в галошах, да белых, сияющих, как лампочки, шерстяных носках, то ночью, как тать, с тесаком стережет  возле уборной и в кусты тащит…

Шли годы.

Неожиданно Митро уехал в город Одессу. Не то  заработать, не то развеять свою тоску. Года через два вернулся и узнал от жены, что Фролушка спился.

Прознал где-то Фрол, будто Груня до замужества в деревне с одним офицером из танковой части, что стояла рядом с Бимой, поросячьи хвосты у любви закручивала. Отлупил Груню и спился. Смуглый, он почернел, иссиня-черный стал от внезапной седины на висках. Ходил, как угару надышался: дрожали ноги, болела от гнева голова. И не столько горевал оттого, что была у Груньки любовь, да и что там любовь: мазали друг друга соплями у ворот. А болела голова оттого, что Груне в ласках мерещится на  лбу жестянщика разлатый офицерский герб...

— Да в шлеме он частенько бывал! — доказывала Груня, смеясь или плача.

— Ах, в шлеме!..— и от этой подробности вновь встряхивало душу, как укатавшуюся было телегу на кочке.— Значит, все-таки он был?!

Узнал Митро от Маши про такую новость и чуть было не всплакнул во хмелю не то от радости, не то от жалости к Фролу — одному из расейских забулдыг, к которым Митро имел неподкупную братовью любовь. Взял литр водки и побег соседа спасать.

Как раз в то время шел буйный семейный роман.

Фрол, наматывая на руку чуб, стоял посреди двора. Груня, сверкая ляжками, намывала на крыльце ступени. Рядышком в песке играли дети.

— Да!.. Еще как удавлюсь,— мычал Фрол.— Живи потом с хахалями в моих хоромах...

— Мама, а хахали — это мы?..— курчавыми козлятами пищали красивые дети.

Резкий, подвижной Митро, хлопнув калиткой, уверенно пересекал двор. Тощая дворняга кинулась на него, задыхаясь в ошейнике.

— Стой, Мить, укусит!..— крикнула Груня, расправляя подоткнутый подол.

— Эта что ли?! Да я ее сам искусаю! — крикнул Митро и, обернувшись, развел у земли руки: тявка, как от удара бревном, отлетела за угол и будто издохла.

Груня смеялась:

— Ах, Мить, ты все такой же борзой да веселый. С приездом тебя!..

Митро кивнул, козырнул отсутствием одного зуба. Схватил соседа за плечи, глядя в глаза, шатнул:

   Загулял?!

У Фрола дрогнули небритые щеки:

— Вчера... нажрался.

   Досыта?! — С  завистью вспыхнул Митро.

Тот кивнул.

Я — тоже!..— И слезно отвернулся, пропаще тряхнул головой.

 Вынул из карманов брюк две бутылки:

— Эх, жизнь моя курица!..

Сели на задах, под раскрытыми окнами, выходящими в наклонный к оврагу сад. Груня подала в окно закуску, поставили все на снятый с бочки щиток.

Полдень. Тихо. За оврагом, на том берегу сада, где кренится голубятня, воркует белая стайка. Сквозь сетку переседника и щели лавы, нависшей над оврагом, красноглазо щурится солнце. Оттуда, по листьям, по бурым сучьям, по шкуре багряного кота, пробирающегося к лопухам, мягко крадется август. Чу... Кто-то кашлянул: кот подпрыгнул; пробирается дальше...

Соседи выпили, закусили.

Митро рассказывал о пыльной Одессе. О своей тоске.

Жила у него в Одессе зазноба — дородная капитанша дальних рейсов. Белая, обильная, как парус. У маленького Митра была к ней большая любовь.

— Веришь, нет, Фрол, ползал по ней, как блоха по счастливому лотерейному билету. Лифчики на башке мерил. Баба пудов на десять тянула, если взвесить на бойне. Красота! — Митро ударил кулаком по дождевой бочке — и в тухлую глубь нырнули головастики.

 Митро налил еще, выпил - и  опять скорчил плаксивую физию:

— А вот тосковал, Фролушка,— ой!..

Однажды ехал Митро со своей надушенной капитаншей в переполненном трамвае. Зависнув на подножке, придерживал ее грудью, как верный паж. С дуги вагона гроздьями сыпались искры, шлепались в пыль Дерибасовской... И вдруг на перекрестке, когда трамвай, позванивая, делал поворот, Митро увидел клетчатую кепку. Букет ярких роз, блестящие штиблеты, а полосатые ягодицы ходят, как спаренные буйки на волнах. Лерка...

— Лерка!..— заорал Митро, выпав из трамвая: дух «колымской сирени» разом выбил запах духов капитанши.

   Лерка, стой, курва!.. Это же я, Митро Казанский!..

    Но клетчатая кепка, обернувшись в ужасе, воткнула цветы в пазуху и дернула прочь, вперед коленями, как на стометровке.

— Стой, одесситка, стой!..— чуть не плача, летел Митро по одесским кварталам — сквозь Колыму и голод, сквозь лагерную ревность и любовь, сквозь жалость к Лерке, по-бабьи мечтавшей когда-то у ног о теплой морской волне...

Пучком трамвайных искр, прощальным приветом — умирала на камне раздавленная штиблетом роза, истекала душистой цветочной кровью.

— Веришь, нет, Фрол, стоял и плакал, как по первой любви. А капитанша рыдала на остановке...

Фрол, едва сдерживая блевотину, заталкивает в рот капустный лист.

— Молодость твоя на Колыме прошла, вот по ней и канючишь, вот и вся тоска. Сломали у тебя жизнь и не тем концом склеили. Как уродца. За тем и бежал, а не то...

Митро пытливо глянул в дремучее лицо Фрола, меря его ум...

— Оно и есть. Ищу ее кругом, бегу, курва, хватаю. Как дым!.. А может, Фрол, и болезнь такая, - тоска, а?..— и вспомнил, как в лагере мечтал побрызгать с родного крыльца – теплым утром, под крик петухов; как в бархатной Одессе видел колючую Колыму, а теперь не мог забыть морскую волну, дугой уходящую за море, загнутый к далям бурый берег...  

— А я вот тоже тоскую. По армии, как пьяный вояка... Был у меня друг Андрейка — хохол, тощой, кадык торчит да пилотка. И глаза голубые, и будто слезы в них от ветра... Мы тогда лес разминировали. Слышу: взрыв. Подбежал, гляжу: один парень—в клочья, а невдалеке Андрейка сидит, вот так, как турок: ноги под себя и кишки руками держит. «А что,— говорит,— Фролко, я теперь маме напишу?..»

— Це-це, вот какие дела бывают, а Фрол!..—Митро откупоривает вторую бутылку, наливает.— У меня с капитаншей тоже трагедия вышла. Легла, бедолага, в ванную, сунула кипятильник – воду  греть... Ну, сам понял, жахнуло. Целый день там варилась, как студень. Соседи открыли, когда уж дверь от пару вбухла. Я как раз прихожу, как сговорились с ней, смотрю: из подъезда гроб выносят... Я — мимо, а после гляжу: муж идет за гробом, и весь белый, как памятник... 

Пьют молча, хмель по жилам течет к голове. Митро веселеет, Фролу — тяжело.

— Поседел ты, Мить,— из окна высовывается Груня, облокотясь о подоконник.— А наш Фрол вовсе старик: на крыше с похмелья голова кружится, уходит вот с работы...

Митро мотнул головой, как птица:

— Я, Грунь,— Маша не даст соврать! — в его годы с похмелья по десять ведер в подполье делал — и на базар. Люди на работу, а я уж пьяный!

— Иди ты!..— любуется Груня озорством чужого мужика.

— Хошь, вот этот камень подниму?!.

— Где уж...

— Я что ли!.. Я его, курву!.. Я его на Луну заброшу! — Митро, качнувшись тощим телом, юркнул за бочку, отодрал от земли булыган... не удержал, бросил: валун покатился меж грядок в овраг...

Груня  поправила запястьями грудь, вновь с интересом налегла на подоконник:

   А не боишься жену одну оставлять?

Уверенный в своей жене Митро дурашливо осклабился, простецки тряхнул головой.

— А черт ее знает!

— Чудной...

Тут Митро вовсе мягчает лицом, вопит озорно:

— Хор-рошая у меня блудня в Пензе была! Цыганка!.. Только ты Маше — смерть! Город чужой, денег у меня - старыми портянками - полкармана. Купил вина, куда идти?.. Привел  на кладбище, сели меж бугорков. Выпили, а после это... ну, танцы. Я тебе скажу, Фрол, слышь!? Так и вьется, так и вьется... Све-рлит, курва, хоть за холку зубами держи!.. А после вздохнула и говорит: коханый мой барон, я в туалетную возжелала. И в губы так, как пиявка, р-раз! Полдуши отсосала. И пошла, мотая тряпками, села за бугорок. Жду, жду... И веришь, нет, Грунь!..— Митро вскакивает, бьет себя по ляжкам.— Истаяла, сучка, как дух грешный, а вместо ее — крест!.. Лупанул я по карманам: нет денег!..

— Эх, Мить, ведь ты ж не дурак...

— А я что говорю! Хор-рошая блудня была!

— Это вино вас губит. Мой генерал вон в шахматы начал проигрывать, а Груня виновата...

   А я, дело прошлое, в шахматы не мастак, не люблю.

Молчаливый, тяжко охмелевший с похмелья Фрол водит дымчатыми зрачками:

   Значит, мякина у тебя в голове...

От неожиданности Митро  крутанул головой. Маша понимающе кивнула...

— Был бы я грамотный, давно бы директором был...

— Ну, я пошел! — легкий на подъем Митро налил, выпил, нашел фуражку и, заломив ее набок, стремительно — чтоб не качнуться— пошел со двора. Прочь от скуки!

Шли годы и пятилетки. Как ни молился старый Немяка культу своего протеза, смерть умыкнула его в гроб.

Когда-то молодой Немяка шабашничал по волжским деревням, таскал за собой подручным шустрого Митьку. Теперь сам Митро, вспомнив богатые покупки отца, решил заняться этим промыслом. Нашел ужимистого, надежного жадностью пацана, и каждое лето, поклав в сумку кровельный инструмент, сутуло спешил к пристани. С трапа белого парохода начиналась горячая жизнь — с ежедневным трудом, пьянками по вечерам, банями и блудом... и непременно нищенским возвращением на родную землю через тот же шаткий, кочкастый и спотыкливый с похмелья трап.

В глухой деревне, как обычно, перед работой Митро начинал торг с какой-нибудь пожилой апой с вплетенными в косы царскими монетами.

— Пятьдесят рублей, и крою сразу обе стороны! — отрезал Митро.

— Ничек * оба стороны?..— недоумевала апа.

— А разве указ новый не читали?..— удивлялся городской жестянщик.

— Какой указ?..

— Указ вышел: в один сезон крыть только один скат.

— Нарсяга **?..

— А что б американцы не догадались, что у тебя есть железо,— тыкал Митро пальцем в небо,— но я тебе, так и быть, всю крышу покрою. За пятьдесят!

Озадаченная апа глядела замороженными глазами...

— Ярый ***, матурым! — смягчался тогда Митро,— Кроме шуток! Сорок пять и литр водки!

   Ярый, ярый...— торопливо соглашалась обманутая апа.

 Митро исходил всю Волгу. Заколачивал по тем временам хорошие деньги. Но пропивался до второго дна. Возвращался домой за счет подручного пацана, дававшего ему деньги на билет взаймы.

Однажды брели чувашским проселком. Голодный, похмельный Митро, невзвидя света, перебирал в кармане табачную пыль, мечтал о закрутке. И вдруг с хуторского бугра катится женщина, мелькают голые колени.

— Шапашник, шапашник, стой!.. Трупу телать мошешь? Трупу, трупу!?Для печки?!

— А мы и есть печники,— разом смикитил Митро, кашлем заглушив в желудке внезапный рык.

В полтора часа намесили глину, вывели наружу печную трубу.

И вот уже Митро сидит за столом, тянет самогонку. Подручный пацан, наевшись сала, мучает за огородом привязанную за рога козу.

 

–  *       Ничек — как (тат.).

–  * *    Нарсяга — почему (тат.).

–  * * * Ярый— хорошо, ладно (тат.).

 

Хозяйка в избе стучит босыми ногами — полирует земляной пол, вертя подолом у керосинки, неряшливая да ладная...

— Ай, короший трупа, молодец мужик! Скоро осень, трупа надо. Муж Герман в армии, на споры сапрали.

Хозяйка скидывает с таза крышку, где пучится варево,— ошпаренные тараканы с потолка летят на пузыри...

— Ой, вой, вой, сичас, сичас! — ложкой выкидывает насекомых прочь, грохает на стол еду, бьет Митра ладонью по спине: — Мо-лотец, мужик! Теньги нет, я тепя в пане помою. Герман на споры сапрали...

Жестянщик пьян, сидит с хозяйкой в обнимку. Мутный самогон, в упор — мутный глаз. По сердцу — непутевая да босая, с легкой сединой на пушистых висках, губы — варенье, р-раз! — голое бедро и нет трусиков. Так и жил бы здесь — блудил, плясал бы босой на земляном полу бесовские танцы; эх, жизнь, в курицу мать!..

— Я те крышу  покрою, полы настелю! — орет Митро.— Золотые руки! А печь сто лет будет стоять!

Митро вскакивает, в нервном веселье толкает свежую кладку:

   Красота!

И труба, как подсеченная, рушится на чердак, ломает потолок, бьет влажными кирпичами в столешницу. Хозяйка ранена.  Едва бедную отходил, а когда усадил, когда ожила, распахнув сквозь рассыпанную седину  русалочий глаз, крикнул мальчишку — и засверкали пятками до самой пристани.

— Веришь, нет, Фрол!..— плачет Митро за бутылкой.— Еду на крыше поезда и не могу: та-кая бесовка!..

Вырастив троих детей, Маша возненавидела мужа-скитальца. Ее нелюбовь передалась и отпрыскам: отца для них не существовало. Переросшие его на целую голову, уже сами себе кормильцы, они с презрительной усмешкой стали называть его Метром Николаевичем. К тому времени угомонившийся Митро работал кочегаром на гармонной фабрике, приносил жене почти весь заработок; подвижной и сутулый, огрызался на детей: волчата!..

По-прежнему выпивал, чесал языком.

— Веселый ты, Митро,— замечали ему.

— А даром что ли на гармонной фабрике работаю! — смехотно выставлял единственно уцелевший зуб.

Дочери выпорхнули замуж. Пришла пора сыну-оболтусу идти в армию.

Делали проводы. Поназвали тьму народа.

Во хмелю пожилая соседка с кислыми глазками учила могучего рекрута со складками на бритом затылке:

— Что ты отца-то отцом не назовешь? Ведь он тебе родной! Ведь в армию идешь, а ежели помрет?.. Прошлый раз встречаю, скатанную железу под мышкой несет. Ваньке, говорит, проводы закатить надо, чтоб как у людей. Прачки вот делать буду. Вишь, вишь, а-ты!..

Ворохнулось в памяти пьяного рекрута — не то воспоминание, не то трогательная страница школьного программного романа... Вдруг зарыдал, вытащил из толпы отца, подмял под себя и начал осыпать слезами и поцелуями прямо на полу между ног танцующих:

— Папа, папа! Род-нень-кий!..

— Хе-хе-хе...— беззлобно скалился Митро, слегка отсраняясь,— волчонок...

Фрол уже давно работал в автопарке — латал битые автомобили. По вечерам на травке возле своих ворот играл в шахматы. В игре видел целые сражения. Но водка точила мозг… Часто мужики играли на вино, тут же, в мураве, и распивали.

 Однажды Фрол  поспорил с бывшим колхозником  Сашкой,  новоселом-молодоженом. Во злах поставил: играть на литр водки!

 Деревенский Сашка кумекал осмотрительно, втихую поедал фигуры Фрола... Но вдруг в недосягаемых чертогах жалкими остатками фигур Фрол ставит его королю блестящий мат! Будто арканом издали душит.

— Миша, грамоту!— кричит Фрол через плечо младшему сыну, играющему во дворе.

Начали вторую партию. Выносливый умом Сашка проигрывать пьянице не собирался, думал над каждым ходом по часу, изматывал. У Фрола начал выходить из головы хмель, поблекла доска, и папиросы кончились. Своих папирос Сашка нарочно ему не дал; покуривал, пуская тонкий дымок под нос Фролу, с удовольствием наплевывал лужицу возле ног. Но тут подоспел гонец с вином, Фрол сшиб с доски поредевшие свои фигуры: играть заново, последнюю! Выпил — и с ходу, шагнув королем вместо ферзя через все поле, влупил Сашке детский мат. Начали переигрывать. Тут Фрол по забывчивости подставил своего ферзя под удар: ферзь пал. Игра была проиграна, но Фрол не сдавался. Двинул в сторону Сашкиного короля сокрушающую фалангу пешек, бросил конницу при поддержке мощной полевой артиллерии — линейных тур. Ферзь противника застрял в окружении своих же пешек. Белому королю близился конец, как вдруг Фрол, для удовольствия оттягивающий мат, прозевал подряд две фигуры, цепочкой страховавшие друг друга: огромная пирамида обрушилась. Фрол доигрывать партии не стал.

— Мякина у тебя в голове! — сказал он, приподнимаясь с травы.— Все глядишь, где бы хапнуть!

— Проиграл. Тащи литр! — Сашка сузил глаза.

— На! — Выпуклый кукиш уперся в его взгляд.

Удар в голову опрокинул Фрола на траву. Он поднялся, оглядываясь, будто потерял портки... Дрались медленно и неуклюже, вкладывая в каждый удар тяжкую сосредоточенность молотобойца. От ударов не уходили — и падали сразу оба. Сашка был моложе лет на десять, и Фролу становилось тяжело... Растащила мужиков тетя Зоя, стегая их матом, как плетью.

У Сашки кровоточила губа, по шву изнутри лопнули штанины - от зада до самых колен, и толстые ляжки белели в прорезях, когда он, оборачиваясь, грозил кулаком.

Фрол прикрывал заплывший глаз. Тяжело дышал и прихрамывал, весь испачканный в земле, но непобежденный. Налег, надавил на щеколду ворот: «Фигу!..» Водки ему не жаль, но Сашке - за шахматы!.. А потом, на второй день, когда так же давил щеколду, вдруг вспомнил, или ему показалось, что Митро во время побоища злорадно наблюдал за ними из своих ворот...

На работу Фрол ходить перестал — ждал, пока заживет глаз. Получку пропил. И потом целыми днями лежал в зале на диване, глядя в потолок. Думал тяжкие думы...

— Ты бы хоть за водой сходил! — корила Груня.

– Сейчас! — огрызался потревоженный Фрол, тряся руками и оглядывая себя.— Сейчас все тут брошу и пойду за водой!..

Груня выходила на кухню и там беззвучно смеялась.

Однажды в январе хворый Фрол возвращался из поликлиники. У горящих окон общежития клубился холодный туман. Мороз сжимал ноздри, и Фрол, как рыба, разевал рот. От температуры болела голова, хотелось выпить. Но пивная была закрыта, на седой двери винного магазина индевел амбарный замок. Фрол завернул в сторону частных домов. Проходя мимо поленницы дров, сложенных квадратным закутком, вдруг отпрянул от псовьего рыка... Только потом, шагнув вперед, увидел торчащие из-за поленьев валенки. Зайдя в закуток, приподнял мужика за плечи, глянул под шапку: бледное лицо, блаженно опрокинутое, мерзлые губы кривятся: «Волки...»

Фрол бросил его и пошел — сказать Маше. Без санок тут не справиться. По дороге запах водки дохнувшего Митра памятно кружил голову — так и не выпил сегодня на ночь...

Ворота Немякиных были заперты снаружи: самодельный крючок торчал из почтового ящика — никого... Фрол смотрел на ворота, в заиндевелый ряд досок... И вдруг вспомнилось лето, драка шахматистов на траве… вот приоткрылась дверь, мелькнула изнутри злорадная ухмылка Митра, шевельнулись маленькие уши… Эта улыбка сейчас костенела в снегу, завтра с хрустом отломятся уши... Фрол зажмурился… Но губы, словно оттаяв, кривились снова... И Фролу стало трудно дышать, как тогда, когда разрывало от одышки грудь и били изо всей силы большими кулаками по костям лица.

Фрол тихо пошел домой.

Лежал за перегородкой, прикрыв глаза рукой. На кухне Груня готовила ужин, пахло вареным луком...— и Фрол, одновременно вскакивая, тошнотно икнул дернувшимся желудком. Надел валенки, с трудом отыскал холодный рукав пальто...

Приподняв под мышки, он вытащил Митра из поленницы — и тотчас взмок, в прохладной тулье малой шапки влажно закололи корешки волос. Кряхтя, вытащил и положил бормочущего Митра спиной на цветные рейки санок: ноги — вразброс на снегу, обмерзшая рука на паху, будто, расставив ноги, мочился Митро в январское небо. Заведя руки за спину вместе с веревкой, Фрол шагнул — заверезжали на снегу алюминиевые санки и... облегчились вдруг, легко коснулись ноги: Митро сволокся на тропу. Тогда Фрол снял пояс от своего пальто и, просунув его в конструкции санок, завязал у Митра на груди.

— Волк, рыбина...— запрокинувшись, матерился Митро в серое ползущее небо.

   Что б ты сдох, змей!..— хрипел Фрол, обливаясь потом.

После этого случая благодарный Митро два дня пропадал у Фрола, за бутылкой гнал пургу небылиц.

А весной его хватил удар. После ночной смены в котельной, когда в наклон подметал пол. Сколько лежал — не помнил, поднялся и едва добрел до дому. Обычно Маша в окошко у двери веранды видела только тень — так быстро входил Митро, а тут показалось в форточке бледное, беспомощное лицо.

Участковый врач обнаружил у него грипп. «С головой у него»,— упорствовала Маша. Митро же грозился отлежаться и пойти на работу. Но Маша была права: вскоре его с инсультом увезла «скорая». Провалявшись месяц в больнице, Митро своим ходом пошел домой, приволакивая подбитую параличом ногу. Ходил на уколы; когда встречал Фрола, тихо пили у ларька пиво...

Наступило лето. В оврагах отцвели сады. Кленовый молодняк пустил  пушистые прутья, и когда дышал ветер — гроздья листьев с мшистым исподом стлали по оврагу «зеленый шум». На улице легла мурава, светлели у ворот тропки.

Однажды хмельной Митро забрел на двор к Фролу. Сел на корточки, бросил плети рук на колени, улыбался — отощавший, ушастенький, в белых морщинах. Сын Фрола молчаливо стругал доску, примерял ее к стене новой пристройки.

— Кра-со-та! А теперь жениться! — крикнул Митро, лихо рванул рукой от бедра, показав, как надо жениться, но не удержался - кувыркнулся головой в опилки, закашлялся.

— Кха, кха, курва! Подохну скоро...

И вечером, после грозы, у него случился второй удар.

Шофер «скорой помощи» отказался въезжать в улицу, залитую водой. Маша сняла бочку с двухколесной телеги, постелила одеяло, усадила сверху мужа и повезла далеко к магазину, где стояла машина.

Отнялась вся правая сторона. Говорить Митро уже не мог. Только смотрел на Машу странными глазами, в здоровой руке держал ее руку. Маша кормила его бульоном, арбузным соком... На третий месяц забрала домой. Положила в боковушку, рядом со своей кроватью.

Стояли дождливые сентябрьские дни. Прямо у окна, в узком проходе, мокро темнел забор, и хлестало, хлестало по нему проросшей сквозь щель одинокой веткой малины...

Маша распеленала мужа, перенесла живые мощи на свою кровать, застелила ему свежее. Когда пришла старшая дочь, побежала на работу в котельную. Весь день плакала... Потом нашла замену, поспешила домой. Подала Митру бисквитный пирог, и он, к ее удивлению, начал жадно щипать его и есть. Пальцы у него почернели, кожа на сухой ладони отончала, и бурые, вековые мозоли торчали как напаянные. Потом он отдыхал. Здоровая рука, откидывалась, как маятник, стучала по стене. Маша хотела остановить ее, но Митро попросил глазами — и они стали стучать вместе: рука в руке...

Без единого стона, молчаливо и трудно скончался Митро только к утру.

Лежал в гробу чистый и белый, с маленькой ссохшейся головой и сам весь маленький, как дитя в люльке.

После похорон соседа и поминок Фрол утром едва поднялся. Нежданной негой явилось бабье лето. За окном с утра желтела теплынь...

Фрол спустился с крыльца в больших мятых трусах, остроплечий и голенастый, синяки от ушибов, мягкий и вязкий, как тина, живот. Долго мочился за углом сарая изжелта-красной мочой, рвущей нутро от болезни почек. Ноги дрожали, крыша плыла над головой, как туча. Доковыляв до ворот, уселся спиной к косяку — подстеречь куряку да закурить.

Тихо. Пожаром горит высокое чердачное окно напротив. Где-то рыкнул пес. На лету отозвалась невидимая галка, мягко и неполно выкрикнув свое имя: «Гал!..»

— Ка-ка-ка! — горласто докричала за нее ворона, и вновь повторила для глупой и ленивой галки: —Ка-ка-ка!..

Фрол глянул на ворота Митра, новые, крашеные. Перед смертью и поставил — для последнего выхода. Ворота растаяли, растаяла и желтая улица, и Фрол от рези смежил потеплевшие глаза: будто отрезанные, сбежали по щеке две слезинки...

Потом Фрол увидел Костьку. Костька-драчун только что освободился из тюрьмы. Он немного пижон: джинсы, остроносые «коры» на ногах и крепкая, костистая, напяленная до ушей плешь; в мускулистой руке — авоська. Фрол привстал, поморщившись: в боку свинцовым студнем колыхнулась печень алкоголика.

— Да, перепел — тяжелая птица,— поздоровавшись, сказал Костька.

— Перепил, перепил...— бормотал Фрол.

— Я вон тоже сейчас облазил барышников; ни вина, ни одеколона... Вот взял дезодорант. «Дуэт»! Трахнем дуэтом?

— А поможет?..— Фрол покосился на «Дуэт». Костька в ответ глянул спокойно и смело, и Фрол понял: поможет! Костька знает, как цепляться за жизнь, они там все умеют...

   Тащи кастрюлю, нож, соду. Нейтрализуем химию.

Кастрюлю поставили прямо на крыльце. Костька взял нож, в другую руку — жестяной корпус дезодоранта, верх дном. Мышцы у локтя шевельнулись — и от дуплетного удара брызнули со дна банки в кастрюлю, как из коровьего вымени, две струи, пенисто и душисто...

Костька щепотью бросил соды, и в кастрюле вновь зашипело.

— Покури, отстоится...

— Страшновато...— Фрол, будто для пробы, пожевал ртом: после вчерашнего вина шершавая завязь, будто неспелых груш обожрался.

Костька налил в стакан беловатую муть, выпил; потом, морщась, жевал корку хлеба по-куриному — вверх лицом:

— Хорошо... Кхо!.. Все равно хорошо!

Потом боязливо опрокинул стакан Фрол, присел; вытягивая губы, порциями выпускал душистую отрыжку... В голове потеплело, в корешках волос пошли жаркие мурашки, и как раз взошло солнце, песочной, радостной стала земля...

— Спасибо, Кость...— хотелось плакать и жаловаться, что нет вина, что вчера схоронили Митра, а год назад — единственного печника, и вот он, Фрол, последний жестянщик в округе, который когда-то полоскал в водке ноги, которого барыги возили в черных «Волгах» – вычурно крыть дачные особняки...

–Ну, как, полегчало, дядя Фрол? Костька глядел на торчащие лопатки полуголого соседа, наматывал на руку плетеную ручку авоськи.

Не поднимаясь с корточек, Фрол вздохнул, — и Костька понял...

— У меня их два. Один фонфурь тебе оставлю. Только дырки пробивай резче, иначе выхлестнет. Пока.

В пустом доме Фрол сам с собой играл в шахматы, и все искал какой-то гениальный ход. Утомился, лег и уснул.

После обеда побрел к пивной, стал в очередь. Трое спортсменов-студентов, с вениками и в банных тапках, с хохотом пили в кустах пиво из банки. А после избили местного бугая, который требовал у каждого встречного мужика денег на пиво. Они встали в круг — и от каждого удара детина, едва прикрываясь, летел на встречный кулак. Потом студенты ушли.

— Кто смеялся?!.

Фрол вздрогнул и обернулся: окровавленное лицо и сжатые кулаки надвигались на очередь. «Ко мне!..» — в ужасе подумал Фрол, и волосатый гуманоид, будто подчинившись его мысли, пошел на него.

— Ты смеялся, когда меня били?

«Если он сейчас ударит в печень, то я умру...» Фрол поморщился, и гуманоид замахнулся. К счастью, двое подоспевших парней из местных вовремя отдернули его за рукав — кулак просвистел у Фрола перед глазами, коснувшись ресниц.

После пива, разбавленного и несвежего, Фрол пошел к магазину, оставалось четыре рубля. У входа кишела толпа. Пожилые люди сиротливо жались в хвосте очереди. Резвые парни поднимали на руки кого-нибудь из своих и кидали на головы стоящих. Зажав пачку денег в руке, тот пробирался к окошечку, отталкиваясь от голов, плеч и лиц...

— Брассом плыви, брассом! — кричали ему парни.

Вконец расстроенный, Фрол побрел домой. Вспомнил, что у тети Зои была брага: угощала недавно в день своего рождения.

Старухи дома не было...

Вечером в ту же кастрюлю Фрол разрядил фонфурь дезодоранта и выпил. В голове поднялся заунывный шум, и ноги ослабели.

Зашел в дом, понуро сидел на кухне: крашеный пол, ларек, койка... Отрыгая шипучку, разулся, вскарабкался за перегородкой на койку, болезненно вытянулся: комкаясь на потолке, сумеречными тенями легла перед глазами жизнь...

Когда пришла с работы Груня, Фрол пожаловался на тошноту. А через полчаса прохрипел:

— Грунь, еш мать, ноги чего-то отнимаются...

— Может, «скорую» вызвать? — Груня зашла за перегородку и увидела в темноте дрогнувшие белки глаз.

— Спасет только вино. У Зои есть, пошли...

В голове протяжно штормило. Время то летело вскачь, то вдруг, словно перед падающей птицей, угрожающе расстилалось неподвижным каменным полем...

Наконец пришла тетя Зоя, простоволосая и седая, согнувшись под фиолетовой шубой с внучкиного плеча. Молча внесла обеими руками баночку с теплой брагой — бережно, как цыпленка...

— Скажи мне, Фролушка, что ты выпил-то? Вот бражечка, поблюй...— тетя Зоя трогала его холодеющие руки.

Но Фрол уже не слышал; грудь сдавило стальным обручем.

— Эх, жизнь моя, Клуня... — В муках тяжко оговорился он, хрипя и вытягивая ноги. Перед глазами предстала шахматная доска, и Фрол делал гениальный ход в черный угол... Увидел вдруг, как на грудь ему взлетел шустрый, как черт, Митро с кровельным молотком в руках. И, усевшись, ударами наотмашь начал стягивать тот удушающий обруч, словно на бочке, да с визгом приговаривать:

   Эх, Фролушка, ошиблися мы! Не курица — а жесть, жесть, жесть!..

Фрол лежал в гробу под иконами, рядом горела свеча. Возложенная на лоб бумажная полоса с выжженной синью глаголицей темнила смуглое лицо. Большая, в курчавой седине, как в жестяной стружке, голова тяжко давила крахмальную подушку, черные веки дремотно прижмурены: будто еще покойный ощущал, как с шорохом рушится-гибнет в мозгу могучий шахматный ум.

 

 

 

 

 


Copyright © 2001 - 2008 Florida Rus Inc.,
Пeрeпeчaткa мaтeриaлoв журнaла "Флoридa"  рaзрeшaeтcя c oбязaтeльнoй ccылкoй нa издaние.
Best viewed in IE 6. Design by RusMagazine.US, Contact ashwarts@yahoo.com