9(105) Сентябрь 2009

 

Руслит

Татьяна Гоголевич, Тольятти.

 

Утро в Ташкенте

Отрывок из неопубликованной книги «Повесть о Востоке»

 

Я проснулась от солнца, движущегося по лицу. Будто бы водили  горячим веером: мягко, но настойчиво. Открыла глаза и увидела над собой высокую акацию. Солнце просвечивало сквозь перистые листья.

То, что показалось ночью парой лавочек под деревьями в огромном сквере, оказалось просто парой лавочек и парой деревьев. Рядом с лавочками, на которых мы спали, стояли люди с чемоданами. Двое стариков, русские мужчина и женщина, сидели на своих чемоданах. Вид у них был нерешительный.

Друг уже сел на своей скамейке, давая место этим старикам. Но пора было и  вставать. Ташкентское время подходило к восьми утра.

 

Мы умылись в аэропорту, забрали рюкзаки и отправились искать завтрак.

По пути попалась маленькая пустая лагманная, привалившаяся к толстому платану: сооружение из дерева и железа, похожее на гараж с пристроенным навесом.

Лагманной называю строенье условно (впервые услышала в нем слово “лагман”). Там не было ни вывески, ни окон, ни двери для посетителей – чтобы зайти в помещение, достаточно шагнуть под навес. Из-под навеса пахло жареным на огне мясом и влажным асфальтом. На асфальте, рассеченном глубокими трещинами, стояли высокие  круглые столы, чтобы кушать стоя, и один маленький столик со стульями. Мебель и асфальт только что вымыли из шланга, он лежал тут же.

В глубине виднелся большой железный прилавок, засыпанный мукой, за ним что-то лепил единственный человек в заведении – восточный мужчина лет тридцати пяти, с внимательными меланхоличными глазами. В темном углу, на вертикальном железном стержне, медленно поворачивался над противнем огромный, вытянутый по вертикали, кусок мяса. Огонь располагался тоже вертикально, вдоль вертела. Со словом “шаурма” до того также не сталкивалась.

Мы зашли, и человек за прилавком спросил нас, чего мы хотим. Помня дежурного в камере хранения, я промолчала, но хозяин повторил вопрос, обращаясь явно ко мне, и я сказала, что мы, наверное, хотим какого-нибудь мяса, шашлыка, скорее всего.

Восточный мужчина сказал, что шашлыка нет. И еще спросил - откуда мы, первый ли раз в Ташкенте и зачем. Посоветовал лагман. Кстати объяснил, что такое шаурма и лагман. Выяснилось, что лапша для лагмана еще не готова. Мы попросили “что побыстрее”, то есть шаурму, но он покачал головой: не надо что побыстрее, лучше лагман. Если первый раз в Ташкенте…

Он уговорил нас. Я неосторожно обронила, что мы приехали, чтобы понять Среднюю Азию, а он с чувством произнес: чтобы понять Среднюю Азию, нужно пробовать лагман, шаурма - слишком просто, шаурма – всего лишь мясо в лепешке…

Уже молча, он сделал зеленого чаю, принес на маленький столик, за который мы сели,  в фарфоровом чайнике под чистой салфеткой, вместе с парой пиал. Чай он готовил необычно: вначале залил заварку кипятком (но не до краев), дальше грел заваренный чайник внутри плиты (в маленьком помещении неожиданно оказалось много предметов), затем подлил еще горячей воды.

Пили чай не разбавленным. Удивилась, что хозяин не дал к чаю кипятка: еще не знала, что в Узбекистане не принято разбавлять заварку.

Чай  бодрил. Он сначала показался горьким, напомнил запах каких-то сигарет (так они пахнут до того, как их подожжешь),  потом понравился.

От него все посвежело и прояснилось. Вдруг осветились еще не жарким солнцем кусок дороги и огромное дерево со светлой корой и большими гладкими листьями, покрытыми пылью, с прислоненным к могучему стволу тоненьким велосипедом. Дерево не начинало желтеть, хотя дело шло к октябрю.

Хозяин делал лапшу. Он раскатывал ладонями шарики из теста в  небольшие палочки, мазал их маслом  и, взяв такую палочку обеими руками, с размаху бил ее серединой о прилавок, растягивал, соединял концы и снова бил. Потом варил лапшу в крутом соленом кипятке, а подливку готовил отдельно и сложно: в раскаленном казане обжаривал лук, чеснок, куски баранины, помидоры, морковь, перец. Кажется, еще картофель, а может быть, баклажаны или капусту. Потом заливал водой, заправлял  пряностями и травами: укропом, кинзой, петрушкой, пахнущими так, так пахнет только свежесрезанная  зелень…

Очень красиво это делал, сосредоточенно, будто бы нас не замечая, только изредка быстро взглядывал, прерывая молчание, чтобы сказать, что кладет в соус, который назывался особенным словом.

Мы уже никуда не спешили. Я разглядывала хозяина: испачканные мукой смуглые руки в закатанной до локтей рубашке, фартук, скрывающая волосы шапочка. Лицо, которое в России можно встретить у людей, занятых серьезным, интеллектуальным делом. Собственно, он напомнил мне знакомого психотерапевта.

Мне стало казаться, что и происходит  что-то серьезное, своего рода священнодействие. Это ощущение очарования, волшебства, потом не раз повторялось у меня в Средней Азии.

Готовое кушанье хозяин положил в касы (возможно, кесы или косы; русские называли их косушками) – глубокие большие пиалы. Слоями: в центре лапша, по краям густая часть соуса, выше слой лапши, сверху зелень, потом жидкая часть соуса. Подал к блюду сразу ложки и вилки, поясняя: лапшу нужно есть вилками, подливку ложками.

Это было первой нашей пищей на древней земле Шелкового пути.

В те времена в России невозможно было так вкусно и качественно поесть - не дома, не в гостях, не на празднике, но запросто, на обочине дороги, в неофициальном на вид заведении.

Правда, некоторую часть поэзии подпортил ишак, неизвестно откуда взявшийся в аэропорту. Когда кушанье было почти готово, он, икая низким голосом, возник у  дерева перед входом.

С непривычки мне показалось, что ишак болен. Сначала он стоял, тупо глядя в землю мохнатыми глазами, потом уперся четырьмя копытами в землю,  а боком – в дерево, и из него полились звуки, которые любое другое существо способно произвести, только когда тошнит. Выглядел он тоже так себе: как если бы на туго набитый отбросами мешок натянули облезлую шкуру. Его грубая шерсть походила на щетину давно небритых щек асоциального типа.

Хозяин лагманной, впрочем, не обратил на осла внимания, как если бы тот был какой-нибудь бездомной собакой. А лагман – отдадим ему должное - заставил нас забыть мерзкого скота.

Когда мы уходили, я сказала восточному человеку, что нам понравилось. Он улыбнулся и ответил, глядя мне прямо в глаза: я рад этому, жизнь вообще должна радовать…

 

Дальше в памяти появляется столица: жесткая желтая земля, множество роз, неторопливые машины, поливающие асфальт, запомнившиеся на открытках здания Дворца Дружбы Народов, театра Навои и гостиницы “Узбекистон”, лучи фонтанов в утреннем свете. И – неголубое небо оттенка земли, над которой оно висело.

Больше всего поразила земля: жесткая, как асфальт, без каких-либо признаков травы. Мутное бежевое небо вначале удивило меньше.

Город лежал в бурой дымке, не похожей на смог других городов: непривычная глазу непрозрачность.  Дымка пахла мокрым асфальтом и все той же пылью: смесью запахов муки и старого камня. К запахам тонко примешивался кофейный оттенок – то ли городские розы так пахли, то ли сама пыль.

Пыль, серовато-белая и очень мелкая, походила на муку не только запахом, но и консистенцией. Она лежала на обочинах большими рыхлыми кучами.

По улицам ходили люди – славянской и восточной внешности, в европейской и национальной одежде. Костюмы и внешность людей были настолько разными, что возникало ощущение карнавала. Но все держались одинаково уверенно и спокойно.

Ритм города был четче и медленнее ритма знакомых российских городов. Ташкентцы выглядели так, как если бы куда-то спешили, но не опаздывали. В Куйбышеве, например,  все постоянно куда-то опаздывали.

 

Следующим удивлением стали розы. Хотелось написать: после людей Ташкента, но это было бы неправдой. Люди удивили и запомнились отсрочено, розы – сразу.

Они росли на земле, из которой не могла расти обычная трава.

Городские улицы наполняли и другие цветы: канны, георгины, астры, лианы разноцветных клематисов, обвивающих решетки перед входом в гостиницы. Но все гасло перед розами, изумляющими количеством и красотой.

Красные, как кровь и красно-оранжевые, как закат, розовые, как ракушечный перламутр, абрикосовые, темно-красные. Желтые - как песок и как драгоценности на женщинах, всех оттенков золота и солнца, кремово-желтые и цвета слоновой кости. Белые, как глазурь на пиалах и кремово-белые, и каштаново-коричневые, почти черные, не похожие ни на что.

Гладкие и бархатистые, туго свернутые и растрепанные. С нежнейшими, тоненькими, как крепдешин, слегка помятыми лепестками и крепкие парчовые.  С такими четкими и блестящими контурами, словно их вырезали из тонкого металла, и - из бархата, мягкого и тяжелого, как ткань театрального занавеса.

От них веяло стариной, возможно, потому, что их запах въелся в стены старых зданий, в землю и асфальт, в воздух, до самого неба пахнущий ими.

Собственно, они заменяли собою все цветы. Одни из них пахли гвоздиками, другие – мускатом, третьи жасмином, четвертые медом. И еще - мускусом, кофе, крепко заваренным чаем, пряностями, южными фруктами.

 Это был чужой запах. На моей родине розы пахли сдержанно, в Крыму – солнечно-сладко, здесь же -  пряно, горячо и сухо. Им не хватало нежности. Даже клумбы, которые пахли ванилью и персиками, все же отдавали сухой, жесткой горечью, перцем.

Кроме того, эти прекрасные розы, перед которыми померкли бы лучшие розы столичных магазинов (представьте на минуту московский мороз, запах дорогих духов, хрустящий целлофан), здесь были не роскошью, а обычным, вроде антоновки или алого аниса в русском захолустье.

Особенно красные розы, которых было больше всего. Под сизо-дымным небом, среди скользящих по улицам черно-алых платьев, они воспринимались совсем иначе. Тяжелым, горячим румянцем проступали они сквозь смуглоту Ташкента.

Днем, когда температура перешла за сорок градусов Цельсия в тени, порой казалось, что невыносимый жар идет именно от этих роз.

…Полагала, что знаменитое восточное гостеприимство – явление отчасти демонстративное, что-то вроде марки, которую нужно держать. Но в Ташкенте мы столкнулись с чем-то неожиданным.

 

Темноглазый мужчина с сединой и русской лысиной под шляпой появился, когда мы, поставив рюкзаки на асфальт, пытались умыться из фонтана перед Дворцом Дружбы Народов. В водоеме фонтана плавали алые рыбы размером в половину моей ладони.

Начав разговор с этих рыб, мужчина спросил, откуда мы, и сообщил, что преподает историю в институте и в школе, но сегодня свободен до обеда. Он мог бы до обеда показать нам Ташкент.

Он заговорил о том, что Ташкент стоит уже две тысячи лет, что он был перекрестком на пути золота, пряностей, драгоценных камней и лошадей, и еще о караванных путях из Ближнего Востока, Индии и Китая в Восточную Европу, и о каких-то мечетях.

Наверное, он мог бы рассказать интересные вещи, но появился слишком нежданно. Было странно, что незнакомый человек ведет себя как хороший знакомый, с легкостью о чем-то нас расспрашивает и рассказывает о себе.

Во время войны этого человека  малышом привезли из-под Бреста, где погибли его родители.  В Ташкенте он стал называть мамой и папой узбекскую женщину и узбекского мужчину.

Он показал нам скульптурную группу на площади Дружбы Народов – памятник  ташкентской семье. Два пожилых узбека, кузнец и его жена, усыновили во время Великой Отечественной пятнадцать  детей, потерявших родителей и эвакуированных в Ташкент. Учитель истории сказал, что тогда многие узбеки так делали.

Когда мы отказались от его услуг в качестве гида, он записал нам номер телефона, по которому мы могли ему позвонить, если задержимся в Ташкенте.

Потом возле нас остановилась бледная светловолосая женщина лет сорока, тоже спросила, откуда мы, и, вдруг, предложила остановиться у нее. Двое ее детей учатся в России, она одна, квартира большая, денег она с нас не возьмет. Мы, наверное, голодные с дороги и можем пойти к ней прямо сейчас.

Мы поблагодарили и отошли от нее с чувством удивления. Друг, спустя годы, едва вспомнил эту женщину, потому что людей, предлагавших нам свой дом, было много. Но я запомнила ее. Она была первой, она выглядела такой хрупкой, и не боялась приглашать в свой дом незнакомцев..

Но дальше и я перестала запоминать людей. Они подходили, стоило нам остановиться, достать карту города и склониться над ней, или, замедляя шаг, начать озираться по сторонам.

Нас доброжелательно расспрашивали, чего и куда мы хотим, давали советы, но не ограничивались ими.

Кто-то рассказал нам о керамике старых дворцов. Кто-то - о рынках, которых много в Ташкенте, о специальном рисовом рынке, и о знаменитом, очень древнем, существующем несколько веков рынке, где можно купить все.

Но чаще всего рассказывали о ташкентском землетрясении  и (почему-то)  о Есенине.

Кажется,  в тот год в Ташкенте открывался (или открылся) дом-музей Есенина. Нам трогательно говорили что-то в духе, что у бедного Есенина не было своего угла на земле, но теперь будет.

Есенин как-то заехал в Ташкент, посидел в чайхане, прочитал свои стихи и уехал. Неизвестно ни одного есенинского стихотворения о Ташкенте (пусть среднеазиатские наблюдения и узнаваемы в цикле о Персии, где, к месту заметим, Есенин не был), но чем-то он пришелся ташкентцам.

Возможно, больший смысл имел бы дом-музей Анны Ахматовой. Хотя бы из-за ее бессмертных ташкентских стихов. Для меня Ташкент был частью ее. “На этой древней сухой земле Я снова дома… Китайский ветер поет во мгле, И все знакомо…” 

Но не вспоминали ни Ходасевичей, ни Ахматову, ни Солженицына – хотя жили они в Ташкенте долго и писали об этом городе. Только учитель истории что-то произнес о том месте, где Ахматова жила в доме, потом разрушенном землетрясением.

Впрочем, среди слипшейся вереницы улыбчивых добродушных лиц я, все-таки, запомнила одну узбечку: она показала нам гранатовое дерево. Наверное, именно поэтому.

Гранатовые деревья росли прямо на улице, на них поспевали гранаты. И деревья, и, особенно, сами гранаты показались мне некрасивыми и до обидного ненастоящими. Невысокие, непримечательные деревья (скорее даже, кустарники) с чересчур тонкими веточками. Недоспелые зеленовато-оранжевые плоды походили на непрокрашенные пыльные лампочки из папье-маше, висящие на тонких шнурах.

Я переспросила узбечку, гранаты ли это. Ее это так развеселило, что она рассмеялась мне в лицо. Так и осталось в памяти: узбечка, похожая на цыганку, только в тюбетейке и полосатом платье, держится за гранат, заливается смехом и певуче тянет:  Да-а, это то-о, что ты потом покупаешь на рынке..

Не помню, куда именно мы поехали на метро. Зато помню, как говорили нам, что ташкентское метро - одно из самых красивых в мире, и пытались рассказать историю этого метро.

Кажется, до сегодняшнего дня это единственное метро Центральной Азии, построенное в сейсмоактивном районе. 

Я не люблю спускаться под землю и питаю некоторую слабость только к московскому метрополитену. Но ташкентское метро, полупустое по случаю буднего утра, на самом деле оказалось красивым. Построенное с помощью московских специалистов,  оно стилевым оттенком напоминало московское, но было чище и камернее, и содержало в себе иную тему.

Его тщательные выделанные, пастельные, легкие  своды повторяли форму минаретов и мечетей. По чистому тону  (кремовое, желтоватое, сдержанно-розовое, зеленоватое, голубое – то ли разный камень, то ли разная подсветка) шел орнамент.  Запомнились столбы-светильники в виде больших наивных цветов, и еще – неожиданность освещения: то громадные, как в концертных залах, люстры, то скрытые в стенах источники света, делающие свет, берущийся ниоткуда.

Строилось метро после знаменитого землетрясения 1966 года, и странной казалась такая роскошь  в земле, склонной к саморазрушению.

Синие поезда ташкентского метро то и дело выныривали на поверхность, летя над  солнечным городом – разворачивались панорамы города, мелькали дороги, площади, фонтаны, парки, большие серые дома и древние глиняные дворики с виноградниками и бледно- коричневыми глиняными домиками и заборами в трещинах, мерцали под пыльным небом купола мечетей и кресты православных церквей.

 

В вагоне поезда мы с другом, развернув купленную уже в Ташкенте карту, обсуждали, куда поехать вначале: в Бухару через Самарканд, или на Чимган. А если на Чимган – то через Бричмуллу или из Чимкента, где жил двоюродный брат моего друга, годом раньше приглашавший нас на горную турбазу.

Другие пассажиры вагона сопровождали обсуждение наших маршрутов советами. За давностью лет не помню ни советов, ни людей. Остался только смуглолицый крепкий парень неопределенной национальности. Я стала ощущать его неотрывный взгляд задолго до того, как он вмешался.

Позднее я научилась узнавать классических узбеков и казахов, но встречались типы вроде этого парня – такие лица видела и у итальянцев, и у греков: европейски-правильное, но очень смуглое.

Поняв, что мы располагаем полутора месяцами свободного времени,  парень предложил пару недель пожить у него в Ташкенте, после чего мы могли бы втроем на пару недель отправиться в горы, и  еще пару недель погостить у его бабушки в Бухаре. Он бы тоже съездил в Фергану и Самарканд, а еще лучше в Хиву, где живет сестра его отца. Мы оторопели от пылкости, с которой все это произнеслось.

Мы отказались, но он не хотел слушать отказа. Сказал, что живет в доме, построенном, после землетрясения, то ли русскими, то ли белорусами, что он, как и мой друг, политехник, что я могла бы жить  в пустующей теперь комнате его брата, а мой друг – вместе с ним. Он больше смотрел на меня, чем на друга, но все-таки не больше, чем позволяли правила приличия.

Потом кто-то из нас должен был выходить, и он уговорил нас хотя бы взять его адрес и телефон. Он достал ручку и попросил бумагу у русского старичка, также с интересом слушающего наш разговор.

 

Адрес ташкентского парня и телефон историка несколько лет лежали  у меня в клапане рюкзака.

 

 


Copyright © 2001-2009 Florida Rus Inc.,
Пeрeпeчaткa мaтeриaлoв журнaла "Флoридa"  рaзрeшaeтcя c oбязaтeльнoй ccылкoй нa издaние.
Best viewed in IE 6. Design by Florida-rus.com, Contact ashwarts@yahoo.com