10(94) Октябрь 2008
|
Руслит | ||
Aлександр
Кузнецов-Тулянин, Тула
Зуб Арсеньева
Внебольничная история
Пусть он выпьет и забудет бедность свою и не
вспомнит больше о своем страдании.
Притчи
Соломоновы 31, 7. Случилась
эта история на одной из рыболовецких тоней Кунашира. Можно
по-разному отнестись к ее участникам: конечно, отщепенцы, конечно,
изгои культуры... Но ведь сколько искренности в этих отщепенцах. Как
бы там ни было, я думаю, что памятное для меня происшествие
свидетельствует не столько о глубоком отчаянии и безнадежности
русского человека, сколько о врожденной субъективности его натуры, о
том, что даже на самом дне жизни он способен оставаться мечтателем и
фантазером, а его сюрреалистические построения порой составляют суть
его жизни, превосходя по значимости непосредственную скупость бытия. Мягкий
округлый залив меж двух каменных мысов с тихоокеанской стороны
Кунашира был пристанищем бригады рыбаков. Две недели солнце и ветер
вялили работающих людей. И уже вытянулись в море два почти
километровых ставных невода, мы проконопатили и осмолили оба
кунгаса, проделали много другой работы: были подготовлены сачки,
запасные наплава, пикули (каменные грузила в мешках из сети) и
другие снасти и предметы, названия которых ничего не скажут
сухопутному читателю; был сносно налажен быт в маленьком бараке
(правильнее было бы назвать его большим сараем с нарами вдоль
дощатых стен, с неструганым деревянным столом, лавками и печью из
железной бочки). И хотя труд на рыболовецкой тоне никогда не
заканчивается, как и на любой другой каторге, бригада — семь человек
— уже изнывала от тоски, будто вкалывали мы напрасно, — горбуша,
кроме редких гонцов, еще не шла, и каждая утренняя переборка ловушек
заканчивалась разочарованием. Но бригадир Кирюнин, или просто бугор,
крупный мужичина, бровастый и оттого всегда хмурый, не позволял нам
расслабиться. Молчаливый, он, как баклан, чуял приближение рыбы. Мы с болью
вспоминали день отъезда на тоню, это был последний день, когда
Кирюнин разрешил нам крепко выпить. Так что некоторые из нас долго
не могли погрузиться в кузов бортового “Урала”, а тщедушного Аркашу
Арсеньева, подрядившегося на путину молодого бича, истонченного и
темного от спиртного, мы просто забросили на уложенную сеть, словно
он — баранья туша. Кирюнин и сам выпил сколько мог, но мы почти не
замечали этого: он стал только молчаливее. На
следующий день после приезда на тоню Кирюнин объявил “сухой закон”
до конца путины, а это значило, что на три месяца рыбацкий народ
обречен был созерцать мир непривычными трезвыми глазами. Надо
полагать, что для таких, как Аркаша Арсеньев, с седьмого класса
пьющих водку почти ежедневно, зрелище было невыносимое. Он и начинал
каждое утро с фразы: “Хоть вешайся”, — обхватывая растопыренными
пальцами свою тонкую, сморщенную, как у ящерицы, шею.
Но, как
известно, нет закона, который не нарушался бы. Рыбаки и здесь, на
диком пляже, где только лисица могла пробежать или прошествовать на
рассвете медведь, ухитрялись достать хоть немного “радостной воды” и
увлажнить иссохшие души. Берег на много километров в обе стороны был
завален обрывками сетей, тросов, веревок, полиэтиленовыми пакетами,
вздутыми консервами и прочим пестрым человеческим мусором, который
бывал приносим течением с прибрежных помоек всего тихоокеанского
севера. Среди мусора находилось великое множество баночек,
пузырьков, бутылок преимущественно японского происхождения. Почти
вся тара была плотно закрыта пробками (понятно, что открытые бутылки
просто тонули). И обычно на дне емкости болтались остатки
какой-нибудь жидкости. Аркаша и пара его особенно измаявшихся друзей
занимались довольно распространенным среди рыбаков Кунашира
промыслом. При первой возможности, особенно после шторма, они
отправлялись по отливу в поиск. В литровую бутылку, расписанную
красными и синими иероглифами, они сливали из уцелевших пузырьков и
бутылочек всю жидкость, хотя бы отдаленно напоминающую запахом
spiritus. То, что собиралось в основной
емкости, называлось у рыбаков сливянкой (скверный омоним названию
благородной наливки). Со
сливянкой происходили чудесные превращения. По мере наполнения она
могла забурлить, подобно шампанскому, или запениться, как шампунь,
могла поменять цвет — вдруг белела, как молоко, или становилась
чистой и янтарной, или опять мутнела и приобретала
зеленовато-болотный оттенок, то неожиданно нагревалась, то сама
собой охлаждалась. Все это было очень подозрительно, но я не помню,
чтобы от употребления сливянки с кем-то случилось серьезное
отравление. Вряд ли это что-то говорит об известном качестве
японских товаров. Скорее, это веское свидетельство неприхотливости
рыбацких желудков. Но вскоре
путешествия к мысу Геммерлингу перестали приносить спиртные открытия
— все бутылочки и пузырьки на протяжении нескольких километров были
выбраны из песка и выброшенных водорослей заботливыми руками. Нужно
было ждать очередного шторма, который доставил бы к нашим берегам
новые тонны мусора. Бичи, что называется, осохли и затосковали, как
тоскуют выброшенные на берег дельфины. С каждым днем они становились
все мрачнее, шкура их превращалась в кирзовую корку.
Тем вечером
Аркаша и его приятель Лева, схожие до братства маленькие темные
аборигены, со схожими серыми биографиями (восьмилетка, стройбат,
рабский спорадический труд между затяжными запоями), были траурно
трезвы. Аркаша, сунув руки в карманы расстегнутого бушлата, сидел на
круглом теплом валуне возле домика, вытянув ноги, и молча обозревал
нервными глазами закатную морскую даль. Лева же, душа которого тоже
блуждала в нездешних сферах, проходил мимо. Аркаша, услышав друга,
поспешил поведать ему томительное воспоминание: — Когда я
десять лет назад первый раз пошел на рыбалку, японцы были такими
чуханами, что к нам приносило даже пиво в жестяных баночках. —
Сиплый голос его рождался вовсе не в омертвевшей глотке, уже не
способной производить звуки, а значительно выше, где-то во рту или
даже в губах. — Ты можешь себе представить, Лева, мы нашли целый
ящик нераспечатанного пива. Какому-то балбесу оно показалось
просроченным, и его выбросили... А на нашей помойке ты хотя бы раз
видел ящик нераспечатанного пива? — Нет, —
отвечал раздраженный Лева, — я не верю в сказки. Но Аркаша
будто не слышал его ответа: — Теперь я
согласен, японцы стали чуханами поменьше, теперь они тычут пальцем в
нас и говорят, что мы сами такие... Но я обратно не вижу на наших
помойках ни пива, ни водки, ни тройного одеколона... — Он примолк на
секунду и вновь начал говорить, уже о другом: — Как ты думаешь,
сколько у бугра в НЗ бутылок спирта? — Бутылки
три-четыре, — сразу изрек давно обдуманное и выстраданное Лева и,
поразмыслив, добавил: — А может, больше... Я не знаю. У бригадира
Кирюнина имелся под нарами тяжелый сундук темно-зеленого цвета из
толстой водостойкой фанеры. Сундук был когда-то ящиком для снарядов,
бригадир выпросил его у военных. Теперь в сундуке хранилось белье
Кирюнина, документы бригады, аптечка и, главное, несколько бутылок
питьевого спирта — “на всякий случай”. Ключ от висячего замка бугор
носил на шее — вместо креста. Просить у
него некоторое количество спирта было нельзя, такая просьба могла
кончиться неприятностью для просителя. Но шутить можно было сколько
угодно, и мы не жалели языков, импровизируя на тему НЗ. — Бугор,
если я, к примеру, утону, и меня достанут, ты мне какое место будешь
энзой растирать? — ядовито сипя, вопрошал Аркаша. Насупившийся бугор
молчал и тогда отвечал кто-нибудь из рыбаков: — Он тебе
из нее клизму сделает. — Сделаю, —
угрюмо соглашался Кирюнин. Аркаша угасал, и тогда вступал Лева: — Бугор, а
если ты сам потонешь и ключ вместе с тобой? Тебе надо повесить ключ
на видном месте, на гвозде у двери... — Бугор не
потонет, — находился наконец Аркаша. — Это вещество не тонет. — И
под общий хохот он улепетывал на почтительное расстояние от
бригадира, который делал показательное движение в сторону шутника. — Ух, я те
шею сверну, — скрипел зубами, но все-таки беззлобно, Кирюнин... За
несколько “сухих” дней от веселья Аркаши ничего не осталось. Он
сидел на валуне и думал о чем-то в страшном напряжении. Никто еще не
знал, что в голову его закралась идея не идея, мысль не мысль, а
пока неясная надежда. Загустела
ночь, пришло время спать. Аркаша последним притащился на свои нары —
многие уже не слышали, как он пришел. Но среди ночи наиболее чуткие
стали просыпаться — Аркаша ворочался, метался на постели, а иногда
громко жалобно стонал. Если кто-то, приподняв голову, говорил ему не
очень лестные слова, он на минуту замолкал, но потом опять
принимался бормотать, метаться, словно его мучили кошмары. Утром мы
застали Аркашу в странном положении: закатив глаза, он лежал поперек
нар, задрав ноги в рыжей шерсти на стену. Руки его тискали одеяло на
груди, а голова беспомощно свисала с нар. Заглядывая в безмерную
глубину его страдающих глаз, мы чувствовали и на своих собственных
глазах наворачивающиеся слезы. Аркашин рот приоткрывался, и в
пространство сиплым стоном вырывались две короткие фразы: — Ой,
зуб... Не могу... Ой, зуб... Не могу… Бугор,
разобравшись, в чем дело, сплюнул: — Тьфу!..
Ноет, как баба. Но кто-то
вступился: — Не, я от
зуба тоже на стену лезу. На что
бугор ответил: — Вы
меня... ... все к е... ... ... вот... Бригаде
надо было работать, и мы, кроме дежурного кандея (повара) и
разболевшегося Аркаши, ушли в море, а вернулись только часов через
пять, потому что в ловушки зашли солидные косяки горбуши. Мы вымокли
и устали на переборке. В положении
Аркаши ничто не переменилось. Кандей на вопрос бугра: “Как этот?” —
покачал головой и скривил губы, давая понять, что дело безнадежно.
Лева присел на краешек нар рядом с товарищем: — Болит? — Ой,
болит, Левушка... Не могу... — сипел тот. Наконец примолк, ошалело
посмотрел на приятеля: — Лева, рви его... Не могу... Рви... Лева
решительно поднялся, прошел за печку к ящику с инструментами,
пошарил там и появился с ржавыми кусачками в руках. Он повернулся к
начавшему волноваться бригадиру. — Будем
драть. — А я что
тебе, дери, — отворачиваясь к окну, ответил Кирюнин. Однако волнение
его усиливалось, он понимал, чего от него хотят, но упрямо не
двигался с места. Мы обступили Кирюнина. — Ты
гестаповец, бугор, — сказал один из нас. — Неужто можно драть зуб
живому человеку без анестезии? — … … —
ответил бугор. — Час “икс”
настал, — не сдавались мы. — А ну
вас... — наконец махнул рукой Кирюнин, злобно двинулся к своим
нарам, к заветному сундучку, загремел замком. И
завораживающе блеснуло стекло, и забулькало, и знакомо
головокружительно запахло. Граненый стакан спирта поплыл через барак
к лежавшему в неестественной позе человеку. Стакан был бережно
передаваем из рук в руки, и каждому хотелось прикоснуться к этому
сосуду, полному прозрачнейших грез. А другие заботливые,
сочувствующие, сопереживающие руки уже отрезали ломоть размягченного
на горячем пару хлеба и несли холодный ковш воды, чтобы дать Аркаше
запить анестезию. И еще одни руки осторожно приподнимали голову
больному, словно это и не голова вовсе, а нежная хрупкая колба для
тонкого химического опыта, в которую вот сейчас будет влит
экспериментальный раствор. И вот стакан, подобно маленькому
дирижаблю, совершил плавный перелет и оказался в грубых дрожащих
лапах Аркаши. И в воздухе пронесся тяжелый многоголосый вздох
утраты, когда заскорузлые неуклюжие щупальца выплеснули через край
несколько анестезийных капель. Аркаша
замолк, сосредоточился. Мы тоже, глядя на него, оцепенели, и наконец
алчущие губы его влились в стакан, в спирт, а спирт влился в губы.
Он крупными глотками, что называется, в один присест выпил весь
стакан неразведенного девяностошестиградусного спирта. Он выпил и
отстранил ковш с водой, взял только ломоть хлеба. Минут пять мы
взирали на него и невольно слушали бесконечный шум прибоя за
стенами. И мы видели, как блуждавшие глаза Аркаши постепенно стали
находить в пространстве точку опоры, успокаиваться. Лева склонился
над ним: — Ну? —
Нормально, — процедил Аркаша. — Ты не
дрейфь, я все сделаю в ажуре, еще мой покойный дедушка был первым
зубодером на всей кунаширской ссылке... Садись на лавку к стене…
Какой зуб? — Этот, —
пересев на лавку и прислонившись затылком к стене, пальцем показал в
глубину своего рта Аркаша.
Слабонервные отвернулись. Лева приноравливался, было слышно нервное
постукивание кусачек о зубы, наконец мы услышали зловещий скрип,
словно скрипели ржавые петли, что-то затрещало, оборвалась какая-то
нить, и мы не сразу поняли, что все было кончено: Аркаша перенес
операцию без единого стона. Лева держал кусачки перед своим носом и
рассматривал зуб. Лицо его становилось все удивленнее, недоуменнее,
ошеломленнее. Он пролепетал: — Аркаша, я
зуб не тот дернул... — Не-а, —
откликнулся маленький человек с лавки, — тот. — Но этот
зуб здоровый. В натуре — здоровый. Мы
обступили Леву. Раздвоенный корень зуба сверкал сквозь кровяные
разводы, как новорожденная жемчужина, не имея на себе ни малейшего
изъяна. Все повернулись к Аркаше, расслабленно привалившемуся к
стене. Он сглотнул кровавый сгусток, и тогда мы увидели, как сухое
лицо его, побагровевшее от спирта, расползлось в добродушной улыбке,
отчего у каждого из нас в душе родилась ответная теплота и радость. — Аркаша,
как же так?.. Зуб — хороший. — А хер с
ним… — сказал он и прикрыл глаза. И ему уже все равно было, он уже
не слышал нас, не слышал нашего хохота и злых шуток, он отлетал в
великую страну грез, где облака были розового цвета и где всегда
пахло жасмином.
|
||
|
|