Эксклюзив

СЕМЕН БУКЧИН, Mинcк.

 КРАСНОЯРСК-26
ИЗ ЗАПИСОК ВОЕННОГО СТРОИТЕЛЯ
Прoдoлжeниe. Нaчaлo в №11

Дорога в зону

Полдня нас, призывников, продержали в обширном, изолированном  дворе старой, дореволюционной застройки на площади Свободы, где находился областной военкомат. Бегали офицеры, сержанты, куда-то нас вызывали, переписывали, но понять, куда отправляют и в какие войска, догадаться было невозможно. Наконец, построили и пешком – благо расстояние невелико, потому, вероятно, и решили обойтись без автобусов -- погнали довольно унылую и даже мрачно, лагерно  выглядевшую колонну (потрепанная одежда, ватники, старые сапоги) на вокзал.Помню, что мне  было стыдно (не хотелось, чтобы увидел кто-то из знакомых) идти по проспекту в такой колонне, хотя одет был вполне прилично – плащ и даже шляпа.
Я до сих пор не могу разгадать эту загадку, понять, кто это сделал, кто написал, но на запыленном окне тамбура нашего вагона прочитал без труда, хотя надпись и была сделана с обратной стороны и потому выглядела как перевернутое зеркальное отражение: "Красноярск". Может быть, кому-то из родных или друзей удалось узнать... Едва я разобрал буквы, как кто-то из сержантов, проходивших по платформе, стер их обшлагом шинели.
Выходит, нас везут в Сибирь, в Красноярск? И было похоже на то: эшелон миновал Москву и устремился на восток. Чувство обреченности не оставляло меня. Сын офицера, я был крайний индивидуалист по характеру, не терпел малейшего насилия над личностью,  все строевое, казарменное, армейское было мне чуждо и потому страшило. Я отчетливо понимал, что не выдержу всего этого в течение трех лет, и, следовательно, просто погибну. Потому в дороге был мрачен, неразговорчив, что вызывало некоторую озабоченность старшего сержанта Шумратова, под командой которого и еще нескольких "купцов" (так называли офицеров и старослужащих, приезжавших за молодым пополнением) находился наш вагон.
--  Тебе, наверное, выпить нужно, -- сказал Шумратов, когда состав наш приближался к Кургану. – У тебя деньги есть?
Выпить, конечно, хотелось не только мне, но и самому старшему сержанту. И то, что деньги у меня были он быстро просчитал. Кстати, сумма была немаленькая, что-то около 80 рублей, на прощанье мне выплатили щедрый гонорар на радио. Шумратов четко объяснил, что в своей приличной гражданской одежде – плащ, шляпа, да еще и нестриженый, я не вызову никаких подозрений со стороны патрульных нарядов,  обычно присылаемых на вокзалы городов, через которые проходят поезда с призывниками. Они быстро отлавливают отоварившихся водкой в вокзальных буфетах и окрестных магазинах, налысо остриженных парней в старых ватниках и рваных куртках, безошибочно распознавая в них выскочивших из поезда призывников.
-- Не должны тебя зацепить, -- сказал, критически оглядывая меня Шумратов. – Очень даже прилично выглядишь! Не меньше шести бутылок должен пронести!
-- Это как же? Не полезу же я обратно в вагон с авоськой. Засекут ведь!
И тогда старший сержант, великой мудрости человек, которому оставалось до дембеля пара месяцев, объяснил мне, как следует вставлять в оба рукава плаща по три бутылки водки, одна на другую, да так держать руки, чтобы ничего не было заметно. Я прекрасно справился с заданием и при возвращении в вагон был подстрахован двумя сержантами, коллегами Шумратова.
Спустя час наше купе и два ближайших сильно отличались по настроению от остальных. Языки развязались и у старослужащих, им явно хотелось показать нам, "салагам", что они знают нечто такое, о чем мы и понятия не имеем. И в то же время что-то сдерживало их. Они недоговаривали, обходились намеками. А мы напирали, и разговор, естественно, вращался вокруг одной темы:"Так куда же нас, в конце концов, везут?"
Наконец, Шумратов, опрокинув очередной стакан, рубанул:
-- Я только одно скажу: через три года кое у кого волосы повыпадают, лысые будете, вроде меня.
Он провел рукой по голове, уставленной плотным светлым ежиком, и добавил:
-- И член стоять не будет.
-- Да ты вроде и нелысый, -- заметил кто-то из призывников.
-- Да был я лысый, но мне  мазь  кедровую по знакомству достали, вот и отросло, -- разъяснил наш командир.
-- А это... у тебя, что, в самом деле... не стоит? – продолжали допытываться  явно  напуганные "салаги".
-- А это я после дембеля проверю, -- отрезал Шумратов и вышел в коридор, давая понять, что разговор на эту тему закончен. Я вышел следом за ним и без обиняков потребовал, чтобы он тут же назвал место, куда нас везут.
-- Я тебе только как в кроссворде назову – первую и последнюю букву назову, а ты уж сам догадывайся.  Больше не могу – служба! Сам понимаешь!
И он назвал первой буквой "Т", а второй – "А". Полночи бился я над этой загадкой, призывая на помощь весь свой географический багаж. И откуда же мне было знать, что все попытки мои обречены, ибо подразумевалась деревня Терентьевка, пункт нашей выгрузки и последующего распределения по частям в зоне. Позже, уже в "двадцатке", я узнаю от того же Шумратова гораздо больше, а пока он проявил истинную заботу обо мне, посоветовав сменять плащ и шляпу на ватник и шапку-ушанку. Более того, он сам добыл мне эти теплые вещи, без которых я просто погиб бы на том жутком морозном ветру,  который  охватил нас при выгрузке в Терентьевке. Это была не только благодарность за водку, но и за то, что я не назвал его имени, все взял на себя, когда через пару часов после окончания нашей гульбы  меня вызвали в штабной вагон.
Кто-то стукнул по начальству, что это я пронес водку, и вот в штабном вагоне, где ехали сопровождавшие нас офицеры, не в купе, а в проходе, со мной ведет воспитательно-дознавательную беседу майор Машалов. Это был новейшей формации Порфирий Петрович из романа Достоевского. Приторно вежливый, он настойчиво добивался одного:"Кто же это помог вам  выйти из вагона и пронести столько бутылок, что вы все купе споили? Ведь сержанты наши кругом контролируют, следовательно, вам  кто-то из них позволил выйти из вагона?"
Я скучно и однообразно уверял майора, что мне удалось усыпить бдительность сержантов, вышел в туалет, а потом незаметно вышмыгнул из вагона.
-- Что значит вышмыгнул? –  удивлялся Машалов. – У каждого входа в вагон стоят наши солдаты. Да еще патрули... Это невозможно – вышмыгнуть, вы должны сказать мне, кто вас пропустил.
Наконец, убедившись, что другого ответа не будет, он сказал:
-- Вы знаете, в этом штабном вагоне, в отдельном купе лежат личные дела призывников, мы их просматриваем. И ваше просмотрели и уже подобрали вам такую должность, такую замечательную работу. И вот теперь этот случай... Не знаю, не знаю... Вряд ли теперь что получится... Шесть бутылок. Зачем так много? Ну я понимаю – еще бы одну, ну две, а то ведь шесть.
-- Так ведь народу много, товарищ майор, всем вроде понемногу.
-- Нет, это пьянство, это распущенность, -- решительно заявил Машалов. – Я тоже, к примеру, выпиваю. Но немного... Так, к примеру, пятьдесят граммов вина. Перед обедом, для аппетита.
Потом мне случалось видеть, какова "доза" майора Машалова. Две бутылки – это была норма, с которой все только начиналось.
... Позади почти десять суток очень медленной, с долгими стоянками на каких-то запасных путях, езды. И вот действительно Красноярск, пересекаем широченный Енисей. Но это не конец нашего путешествия. Здесь нас пересаживают в электричку, которая спустя час с небольшим тормозит у какой-то крохотной станции. Наверное, это и  есть та самая Терентьевка, хотя названия никакого не видно. Мы выходим из вагона на платформу и оказываемся в узком проходе, образованном слева и справа высоко, под два метра, натянутой колючей проволокой. За проволокой стоят богатырского типа сибирские тетки в белых армейских полушубках, с карабинами на плече. С поводков рвутся и лают на нас здоровенные псы. Мороз явно за тридцать градусов, да еще с жутким, пронизывающим до костей ветром. По проволочному лабиринту, начинающемуся прямо  от платформы и тянущемуся добрую сотню метров до железных ворот, мы попадаем в лагерь-распределитель. И платформа и лагерь — все это действовало с конца сороковых годов, когда сюда стали доставлять заключенных. А потом пошли составы с военными строителями. И хотя в положении первых и вторых была существенная разница — одни осуждены и отбывают наказание, другие призваны в армию и несут “священный долг” — никакой разницы по части “приема” новоприбывших не было, поскольку процедура была отработана раз и навсегда, а главное — утверждена “наверху”.
В лагере-распределителе вокруг одного капитального барака стояло множество больших брезентовых палаток, внутри которых находились двухэтажные нары, топилась железная печка с трубой наружу. Было тепло. Мы забились на нары и ожидали, пока нас по очереди, по три-четыре человека, выкликали в барак, где заседала  комиссия. Рабы были доставлены на место, теперь их распределяли по частям. Время от времени в палатку забегали старики-дембеля из охраны и внимательно осматривали нас: нельзя ли чем поживиться из более менее приличной одежды, которая сгодилась бы на гражданке. Предлагали и меняться на старое армейское добро — ремень или гимнастерку, убеждали, что отправленная посылкой домой хорошая одежда все равно не дойдет. Кто-то соглашался на добровольно-принудительную менку, а у  кого-то и отбирали силой...
Часа в два ночи выкликнули меня. За столом, на котором горками лежали наши личные дела, сидели два капитана и майор Машалов. Было видно, что верховодит процедурой капитан с усиками, имевший погоны внутренних войск, позже я узнал его фамилию — Литовкин. Машалов наклонился к нему, что-то зашептал на ухо.
— Журналист? Ну и что? — недовольно скривился капитан. — Это ж тот самый, что полвагона в Кургане споил! Сразу его в Управление взять? Да вы что? И кто за него, за такого кадра, может поручиться?
Машалов снова что-то шептал ему на ухо, похоже, на меня были какие-то виды. Но Литовкин был настроен решительно:
— Нет, пускай сначала в ДОКе послужит, в “двадцатке”! А, может, он алкаш вообще! Нет, товарищ майор, пишем его в “двадцатку”, а там посмотрим...

                                                   “ДВАДЦАТКА”
Семь дней продержали в учебном полку: хождение строем, отдание чести, песни орали, стараясь перекричать идущую навстречу такую же “молодую” роту. Однажды в клуб загнали, показали “Воскресение” по Толстому, с Матвеевым в роли Нехлюдова и Семиной — Катюшей. Две серии. Знаменитое Катюшино в суде: “Невиноватая я! Невиноватая!” И потом уход на каторгу, проводы, серые башлыки конвойных, несчастное лицо Нехлюдова...

Под эти кадры вспомнилось жаркое лето 1962 года. Мы с приятелем Володей, студентом БПИ, плывем на теплоходе “Иван Франко” из Киева до Херсона. Все тогда кидались в стройотряды, в основном, на восток, на заработки, а мы, пренебрегавшие  трудовым порывом студенческих масс, устремлялись на юг, к морю, за теплом, за солнцем, за новыми впечатлениями и приключениями. И маршрут выбирали поинтереснее, чтобы не просто поездом, а, скажем, из Гомеля на “Ракете” до Киева (вот были распрекрасные времена, по Сожу комфортабельные пассажирские катера ходили!), а оттуда уже по Днепру к Черному морю. На палубе первого класса “Ивана Франко”, откуда мы, трюмные пассажиры, выползаем из своего мрака, царит молодой, неотразимый, уже популярный Евгений Матвеев. Он курит шикарную трубку в окружении кучи почитателей. Но мы с Вовкой пялимся, в основном, на его симпатичную дочку Светлану, тоже не страдающую от невнимания. Но куда нам, явным провинциалам, в застиранных безрукавках и грубых, точно из жести, китайских синих рабочих штанах, которые мы специально приобрели для путешествия, до молодых лощеных московских снобов. Но вот завязался разговор о поэзии, и я бросил свое коронное:
— Могу читать стихи по памяти не менее трех часов!
Москвичи не поверили. Заключили пари. Проигравшие кормят двоих шикарным ужином в корабельном ресторане. У нас, конечно, были деньги, Володя на протяжении года откладывал из своей стипендии, я копил на летнее путешествие из гонораров, но экономили мы жестоко, желая побывать и в Крыму и на Кавказе. Поэтому все время хотелось есть невероятно.
Я начал с классики — Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Есенин... Потом перешел на менее известное и полузапретное — Ахматова, Мандельштам, Гумилев, Цветаева... Последние тогда не издавались. Но не зря же я просиживал вечера в Республиканской библиотеке имени Ленина и переписывал в общие тетради из старых изданий и дореволюционных журналов — “Аполлона”, “Золотого руна”, “Весов”... Я был помешан на стихах, в особенности на поэтах серебряного века. Ну и охмурять интеллигентных девушек с помощью хорошей поэзии — это был один из безотказных моих приемов.
Матвеев несколько раз покидал нас и возвращался, удивляясь, что чтение продолжается. А вот Светлана не ушла до самого конца. И, конечно, была на великолепном ужине в ресторане, где мы с Володей назаказывали умопомрачительных по стоимости блюд и напитков. Но ужином все и закончилось. Прекрасная матвеевская дочка растаяла, как сон, на корабельном трапе в Херсоне, откуда мы морем отправились в Одессу.

А в роте слухи, разговоры по углам, намеки...  Говорили, что под  городом, в котором мы сейчас находимся и которого мы, впрочем, еще не видели, глубоко под землей, есть  такой же город, с освещенными улицами, зданиями, транспортом и даже магазинами. И что занимаются в том подземном городе очень опасным для здоровья делом, связанным с радиацией. Но чем конкретно — этого никто не знал. “Да нам эти дела, как до пизды дверцы, — говорил, сплевывая, Леха Корнильченко, парень из Волгограда. — Мы ведь в ДОК определены, на деревообделку. Так?” Наши койки были рядом, и Леха, хотя и старался держаться уверенно, явно искал у меня, бывшего старше его на четыре года, поддержки. По ночам в роте слышались сильные шорохи, под тонкими одеялами молодые воины занимались онанизмом, проверяя, не сказались ли уже последствия радиации.
В один из дней в ленинской комнате нас заставили написать обязательства о неразглашении государственной и военной тайны. Но в чем была суть этой тайны — не сказали. Предупредили только, что в письмах родным и друзьям нельзя рассказывать о месте и условиях службы. Наконец, в сорокаградусный мороз нас выстроили на плацу, и тут же появился маленький майор-армянин. В распахнутой шинели он бежал перед строем и весело сообщал нам:
— Я-- майор Авакян, замкомандира полка по производству! Вы что приуныли? Мороза испугались? Да я тут уже двенадцать лет, и все у меня нормально! Здоров, как бык! Даже жарковато, потому и шинель не всегда застегиваю. И вы привыкнете. Теперь разберемся, что вы за народ! Значит так, кто работал на деревообделке, шаг вперед! Каменщики, штукатуры, плиточники, два шага вперед! Водители, три шага вперед! Учтите, врать не следует, мы проверим все по личным делам позже.
Вместе со мной осталось человек двадцать. Из первой шагнувшей вперед колонны мне делал знаки Леха Корнильченко, он даже крутанул пальцем у виска, показывая, что я поступаю, как круглый дурак. Леха работал до армии в часовой мастерской, но сейчас решил, что нужно прорываться хотя бы дуриком на деревообделочный комбинат, лишь бы не нарваться на что-то опасное, близкое к той же радиации.
Оставшихся на месте майор Авакян опрашивал лично.
— Кем работал до армии? — дошел и до меня.
— Фрезеровщиком.
— Станочники нам не нужны. Пойдешь на лесоповал.
Это прозвучало как приговор, который никакому обжалованию не подлежал.
Затем нам был объяснен наш, если можно употребить здесь это слово, статус. Получалось, что, с одной стороны, мы — солдаты, призванные на действительную срочную службу, а потому должны подчиняться всем уставам и правилам Вооруженных Сил. Поэтому будет присяга, и карабин, пообещал майор, подержите в руках несколько минут один раз  за всю службу. А, с другой стороны, мы — прежде всего военные строители, рабочие, главная задача которых не метко стрелять и поражать врага, а выполнять производственный план. Соответственно, как рабочим, нам положена заработная плата, в зависимости от выработки, и даже премии. Правда, все деньги на руки выдавать не будут. Пссле вычетов за хлопчатобумажное и полушерстяное обмундирование, за бушлат, сапоги, за спецодежду и питание оставшуюся сумму будут делить пополам, одну половину класть на сберкнижку, а вторую выдавать на руки раз в месяц. В общем, вполне самоокупаемые рабы: сами себе зарабатывают на пропитание и одежду и еще кое-что могут скопить ко времени освобождения. И даже — поистине вершина либерального отношения к рабам — можно было с той, второй половины остававшегося после вычетов заработка, что шла на личный счет в сберкассу, что-то снять, ежели к примеру воин-раб захотел бы послать матери ко дню рождения подарок — пуховый платок, к примеру. Правда, для этого нужно было написать специальное обращение на имя командира роты, а тот, завизировав свое согласие, обращался к командиру батальона, и лишь после его разрешения соответствующая сумма могла быть снята со счета. Как выяснилось очень скоро, воины-рабы нередко  злоупотребляли столь либеральным отношением. Начальство начинало путаться в количестве дней рождения ближайших родственников и друзей своих подчиненных, неожиданно выяснялось, что один снимал деньги на подарок матери трижды в течение полугода, другой так любил отца и сестру, что  готов был заваливать их подарками чуть ли не каждый месяц, третий раза четыре успешно доказывал, что готов купить баян, только вот нужной марки в местном универмаге не находится. Разумеется, никаких подарков чаще всего не высылалось, а “баянист” понятия малейшего не имел об инструменте, деньги снимались, как правило, на пропой души, к чему более чем соблазняли тамошние магазины. Но и другая тенденция наблюдалась: немало было и таких, которые, желая побольше скопить к концу службы, писали заявления, в которых отказывались  от получения на руки половины заработка и просили выдавать им наличными ежемесячно от трех до пяти рублей на курево, почтовые конверты и прочую мелочь. Их называли “куркулями”, они сторонились “алкашей” и вели тщательные подсчеты своего заработка
— В общем, те, кто не намерены лентяйничать, а, напротив, добросовестно трудиться, могут к концу службы скопить на своем лицевом счету весьма приличную сумму. У нас тут один грузин, сварщик, уехал в дембель на своей “Волге”. Вот так!
Этот заключительный “аккорд” майора Авакяна про грузина-сварщика, уехавшего домой на своей “Волге”, разжег в нашей роте жуткие страсти. Одни говорили, что майор гонит туфту и заработать на “Волгу” при таких вычетах за три года невозможно.  Другие, загадочно усмехаясь, намекали: “А ты знаешь, какой здесь объект, какие бабки сюда государство всаживает? Да  им никаких денег здесь не жалко! Ты был в нашей чайной, видел, какие там продукты?”
Да, наша солдатская чайная, попросту обычный буфет со столиками, конечно, свела бы с ума привыкших к дефициту всего и вся рядовых советских  граждан, притом не только в глухой провинции, но и в больших городах. Крупные, сочные крымские яблоки и груши, которые можно было увидеть только в знаменитой “микояновской”  “Книге о вкусной и здоровой пище”, разного рода сухие колбасы, шоколад и дорогие конфеты в коробках, торты и пирожные, рыбные и мясные консервы... От этого невиданного изобилия кружилась голова и разбегались глаза. Народ балдел и проедал последние привезенные с гражданки деньги, хотя и в столовой кормили неплохо. Кое-кто попытался соорудить посылочку домой, благо почтовое отделение находилось на территории части, но это дело начальство тут же пресекло.
Я не спал ночи напролет. Давали знать о себе и привычная бессонница, и нервное напряжение. Утром поднимался с жуткой, кружащейся от боли головой, с глубокими темными подглазьями. Татарин-дневальный, досиживавший последние недели в роте перед дембелем, спрашивал участливо: “Опять не спал?”  Раз по пять на день нас выстраивали и делали перекличку. Проверяли, не пропал ли кто. На мое замечание насчет того, что, мол, какая тут может быть пропажа, ежели кругом колючая проволока и посты, сержант Шумратов (а он был приставлен к нам и в учебной роте) отозвался так:
— Не скажи... Молодые, бывает, пропадают... Подгуляли у кого нервишики, или с мозгами у человека не в порядке — вот он и повесился где в уголку, находили таких через день или даже два.
Поскольку встречались одинаковые фамилии, то во время переклички называли и имя. Естественно, и меня выкликали по паспорту: “Букчин Самуил!” После очередной переклички ко мне подошел малый с физиономией блатного и, сделав рукой жест наподобие увиливающей змейки, прогнусавил: “Самуил! Как это ты в армию попал! Вы ведь все вот так от нее бегаете!”
Я двинул ему сначала ногой в пах, а потом “разогнул” ударом крюком, это значит снизу под подбородок, так, как учил меня приятель школьных лет Володя Пусель, гроза послевоенного тракторозаводского поселка. Блатной трахнулся затылком о круглый стол-опору, что тянулись вдоль центра казармы, и медленно сполз на пол.
— Прилично ты его сделал, — сказал Шумратов вечером в сушилке, где мы по-приятельски распили приобретенную им в городе (естественно, на мои деньги) бутылку водки. Я по-прежнему пытался разузнать у него подробнее о подземном городе, о существовавшем там производстве, вообще о зоне.
— Ну атом... атом здесь! — досадливо поморщился сержант. — Радиация! Комбинат там горно-химический. Урановую руду перерабатывают. Дальше — сам соображай. Главное — белокровие не подхватить к концу службы. А то снесут на “девятку”, и родителям попрощаться даже не дадут. А город сам увидишь, когда пойдешь в увольнение. Только особенно далеко не сунешься — посты вокруг, проволока... А еще говорят — “маленький Ленинград”.
И еще я узнал от Шумратова настоящее название города — Железногорск.
— Но оно засекречено...  В ходу только это — Красноярск-26.
Уже будучи в рабочей роте, я в первое же увольнение попытался максимально исследовать как центральную часть города, так и выходить, а точнее только приближаться, где это было возможно, к его погранично-проволочному периметру. Конечно, место для секретного производства и, естественно, секретного при нем города было выбрано идеально. Город находился в котловине, с востока и севера ограниченной Енисеем, а с запада и юга замкнутой высокими сопками. Одна из них и называлась “девятка”, там располагалось кладбище. Не знаю, есть ли еще где в мире такое обширное “молодое” кладбище, если иметь в виду возраст похороненных. Никаких памятников или плит, только столбики деревянные со звездами, на которых  лишь фамилия, инициалы и даты рождения и смерти. Большинство имело от восемнадцати до двадцати лет... И что же здесь за битва такая была, что так много полегло молодых? Часть могильных столбиков со звездочками сгнила, но на некоторых, самых старых, с трудом можно было разглядеть годы смерти (или гибели?) — 1952, 1953, 1956-й...
Вроде никакой войны в центре Восточной Сибири в те годы не было. И такие жертвы... А между тем война была. Только другая, без пушек и пулеметов. Товарищ Сталин также, как он делал это в годы войны с Германией, не задумываясь бросил в ее котел тысячи молодых жизней. На этот раз в атомный котел. Но подробнее об этом попозже... Пока расскажу еще о городе.
С той же “девятки” было видно, что там, где Енисей огибал город с севера, высилась странная гора. Странность ее была в том, что на ней не рос, как на других сопках лес, она напоминала скорее шахтный террикон, сложенный из множества отвалов извлеченного из земли грунта. Над горой постоянно курился дымок. Несколько позже я понял, почему старослужащие, наблюдая за ним, многозначительно замечали по поводу того, “на кого сегодня несет”. Вдоль берега Енисея вилась ветка железной дороги, странно обрываясь у самой горы, попросту утыкаясь в нее.
“Зона”, высоченная, в два ряда проволочная ограда, начиналась сразу же на спуске с сопок в западном и южном направлениях. Щиты с надписями “Стоп! Стрельба без предупреждения!” встречались уже метров за триста до ограды, хотя непонятно было, откуда, собственно, могли стрелять. Две сторожевые вышки высились в низине, откуда выходила единственная асфальтированная дорога, ведшая в Большой Красноярск. Там располагался и контрольно-пропускной пункт.
Недалеко от “девятки”, на одной из невысоких сопок, располагалось несколько неприметных, но крепких одноэтажных построек. Здесь располагалось УВСЧ — Управление военно-строительных частей, объединявшее десяток находившихся в зоне полков, каждый из которых был специализированным — шахтеры, домостроители, дорожники, автомобилисты... В этом зонном государстве все было свое: свой художественный ансамбль с оркестром, свои портные и сапожники ( за бесценок они шили офицерам и мундиры и гражданские костюмы, тачали классные сапоги), свои мастера по ремонту часов, телевизоров и радиоприемников, свои повара, обслуживавшие офицерские банкеты в Доме офицеров. Заместитель начальника Управления по тылу полковник Брук отыскал в частях нескольких кавказцев, с которые с умопомрачительной красотой расположили виноград в специальных вазах на новогоднем банкете. Где был раздобыт свежайший виноград посреди сибирской зимы — об этом полковник Брук помалкивал, лишь таинственно улыбаясь на вопросы любопытствовавших. Об этом событии неделю говорил весь город. Однажды я возвращался с Бруком из Большого Красноярска в зону на его “газике”, и он неожиданно стал жаловаться мне, солдату, на тяготы своей жизни. А когда я осторожно заметил, что все-таки он дослужился до полковника, старый еврей сбросил с абсолютно лысой головы папаху и досадливо поморщился:
— Знаешь что, возьми себе мои три звезды, и отдай мне свой член.
Брук прослужил в Красноярске-26 двадцать пять лет. Его слова припомнили мне сказанное сержантом Шумратовым еще в поезде:
— Стоять не будет.
У Брука были  проблемы. И не только у него. Может, потому так отчаянно пило тамошнее офицерство.
Но продолжим путешествие по зоне. Ближе к контрольно-пропускному пункту, укрытое небольшой рощей, стояло угрюмое трехэтажное бетонное здание Управления комбинатом и режимом промышленной зоны. Единственный вход в него стерег специальный наряд солдат из внутренних войск в составе четырех человек, вооруженных автоматами. Здесь находился мозг зоны. УВСЧ подчинялось людям, работавшим в этой бетонной коробке, оно было только поставщиком и организатором быта рабов в военной форме. Полушепотом произносилась фамилия истинного бога зоны — начальника комбината генерала Штефана. Наш генерал Лавазов, начальник УВСЧ, безукоризненно исполнял приказы Штефана, над которым был только один властитель — сам министр среднего и специального машиностроения СССР  Славский. Короче, министерство обороны было исполнителем воли “Средмаша”. О Штефане говорили, что он технический гений и большой любитель классической музыки. У меня была с ним одна встреча, о которой расскажу ниже.
Спустя некоторое время я понял и неслучайность расположения Управления комбинатом — там, где сопки расступались и сам собой образовался воздушный коридор от дальней излучины Енисея до шоссе, ведшего в Большой Красноярск. Это пространство проветривалось, и воздушные потоки, несшие дыхание радиации со стороны комбината, обходили его.
Сам город напоминал о Ленинграде не только своим строго шахматным порядком улиц, уставленных — увы! — не старинными зданиями, а главным образом серыми блоками кирпичных пятиэтажек. Встречались и добротные, плотно огороженные особнячки, некоторые даже “ампирного” вида, с колоннадой.  Впрочем, о “ленинградских претензиях” свидельствовала больше центральная площадь, посреди которой располагалось здание городского театра, напоминавшее отчасти бывший Александринский, слева от него--четырехэтажная гостиница, выстроенная в ложноклассическом стиле, явно “под” “Асторию”, справа — здание горкома партии и горисполкома с лепниной и прочей помпезностью советского классицизма 50-х годов. Естественно, самое центральное место в этом ансамбле занимал громадный памятник Ленина, протягивавшего руку к горе, над которой курился дымок. Никаких вывесок ни на театре, ни на гостинице, ни на здании горисполкома. Магазины, правда, обозначены коротко — “Продукты”, “Промтовары”, “Книги”... А в них еще большее изобилие, чем в наших полковых лавочках. Прямо коммунизм какой-то! О продуктах я уже говорил, но всякая бытовая техника, за которой гонялись и записывались в безумные очереди наши граждане, — телевизоры, холодильники, пылесосы, наконец, мебель, приличная одежда и обувь, причем многое из импорта, — все это стояло свободно, никаких очередей, никакого ажиотажа.
Да, еще были обозначены кинотеатр “Родина” и ресторан “Байкал”. В первом я почему-то не был ни разу, во второй мне, натурально, не было ходу как солдату. А вот театр городской составлял для меня потеху особого рода. Да,  это был самый настоящий профессиональный театр, с режиссером, с актерами и всем прочим, что полагается в профессиональном театре. В том числе с очень приличным буфетом. В городе, население которого составляло немногим более ста тысяч человек, для того, чтобы заманить публику, они давали по две премьеры в месяц. Как правило, и в постановочном плане, и в актерском исполнении — это была ужасающая халтура, хотя в труппе числились два заслуженных артиста почему-то Якутской АССР и один народный из Молдавии. Это был театр, который никуда десятилетиями не выезжал на гастроли и который, конечно же, не посещали никакие труппы из других городов Союза, включая совсем рядом расположенный Красноярск. Они варились в собственном соку и потому застряли на уровне  художественной самодеятельности конца сороковых годов. Преувеличенно-аффектированные жесты, форсированные голоса...  Жуткая ненатуральность. Из этого города никто и никогда десятилетиями не выезжал в отпуска. Поэтому, получив в качестве отпускных двойные и тройные, сумасшедшие по размерам,  оклады, они сидели в городе и пили и ели, ели и пили.
Подшофе актеры являлись и на спектакли, естественно, им не мог помочь и сидевший в своей будке пьяный в стельку суфлер. И вот в полупустом зале я, заняв место в середине первого ряда и положив на колени том Островского, с наслаждением и достаточно громко подавал им реплики в спектакле “На всякого мудреца довольно простоты”, которые они тут же подхватывали, бросая в мою сторону благодарные ввзгляды. Кстати, и сидевшая за моей спиной публика воспринимала все это как норму: ну помогает солдат артистам, что ж тут плохого? И режиссер Павел Маркович, человек неопределенного возраста, в пиджаке, густо обсыпанном перхотью,  и с какой-то полусжеванной бородой, выдыхая густые коньячные пары, говорил, что взял бы меня в театр своим помощником. Но я несколько забежал вперед... Пора вернуться к моей недолгой — увы! — службе в “двадцатке”.

... Пролетело несколько занятий по технике безопасности на лесоповале и обращению с бензопилой “Дружба”, и вот я уже переведен в часть, именуемую в просторечии “двадцаткой”, а там определен в бригаду Васи Сверчкова, состоявшую наполовину из старослужащих, наполовину — из молодняка. Работа была непыльная — валить тайгу. Стволы отменного кедрача и пихты доставляли на деревообделочный комбинат, где трудилась большая часть состава “двадцатки”. Нас вывозили на грузовиках в половине восьмого утра километров за десять от части, в час дня на заимку доставляли горячий обед в котлах, в пять — везли обратно. Точно такой же распорядок был в располагавшемся в ста метрах от территории нашей части лагере для заключенных. Вся и разница была — у них черные бушлаты, у нас — зеленые. Не зря, наверное, они приветственно махали нам и кричали: “Привет, коллеги!” Правда, ехали они на работы в сопровождении “краснопогонников” из внутренних войск, а мы вроде как вольные...
На “политчасе” капитан Цедриченко, ротный замполит, посоветовал не обращать внимания на эти “оскорбительные для советского солдата” крики и четко объяснил разницу в нашем положении:
— Эти... они же, понимаете, ну отбросы общества, осужденные... А вам родина тут такое дело доверила! Такое дело!
Но напрасно я напрягся в ту минуту. Ничего конкретного Цедриченко насчет “такого дела” не рассказал, и, может, оттого я, разочарованно брякнул:
— Да вроде одно дело — лес валить.
— Одно да не одно! — жестко отрезал замполит.
В первый же таежный выезд я сказал Сверчкову, что работать не буду, повергнув бригадира в невероятное изумление.
— Ты, что, студент, ты в своем уме? А, может, ты баптист какой? Но ты ж присягу давал, карабин брал в руки? А тут никакого оружия — только бензопила!
Младший сержант Сверчков был незлой, вообще добродушный парень откуда-то с Кубани. Он искренне пытался понять, в чем дело, предлагал пойти на обрубку сучьев и погрузку стволов на тягачи, — это считалось более легкими работами. Но вскоре убедился, что я почти “в полном отказе”.
— Так это ж тюряга, студент, на хрена тебе это? — кипятился он. — Теперь даже у уголовников, соседей наших, полного отказа нет! И урки работают и “суки”...
Но он не донес начальству, наверное, надеялся, что я скоро одумаюсь. Впрочем, иногда я брался и за бензопилу и сучья обрубал. И это не совесть во мне говорила, просто было холодно, а работа согревала. В душе же моей продолжала кипеть ненависть к власти, сломавшей мою жизнь, сорвавшей меня с учебы накануне окончания университета. Почему я, двадцатитрехлетний четверокурсник университета, отпахавший два года фрезеровщиком на заводе, должен был валить тайгу вместе с восемнадцатилетними пацанами? И через три года, в двадцать шесть лет, снова идти на четвертый курс университета, чтобы закончить его в двадцать восемь лет? В то время как мои отмазавшиеся от армии однокурсники (тот же сынок известного скульптора и брат собкора Всесоюзного радио) получат дипломы на три года раньше. Эти цифры бесили меня еще и потому, что через два месяца после призыва вышел указ Президиума Верховного Совета СССР не брать студентов даже вузов, где не было военной кафедры, в армию до окончания учебы. Всего два месяца, так не повезло! Но что толку было рассказывать об этих моих настроениях Сверчкову? Вечерами вокруг его койки толпились бригадники, шел подсчет выработки, кубометры умножали на рубли, вычитали, делили, и в конце Вася объявлял сумму чистого заработка за день. Самое ужасное для меня было в том, что заработок был общий, бригадный и делился поровну на всех, следовательно, была и моя доля. На мое заявление о том, что как только накопится некая сумма на лицевом счету, я сниму ее и передам Сверчкову, бригадир только обреченно махнул рукой.
— Не успеешь разбогатеть, студент. Не я, так другие доложат и пойдешь под спецсуд.
Между тем у меня невольно образовалось свое место в бригаде — некоего просветителя, что ли. Очень скоро я обнаружил, что от нашей заимки до Терентьевки, места где нас выгружали после привоза из Красноярска, всего пять километров. И что Терентьевка — это не только железнодорожная станция, но и довольно большая деревня. А в ней неплохая библиотека, которой заведует симпатичная молодая сибирячка Валя. Не знаю, какими путями, но в эту деревенскую библиотеку попали старые, дореволюционные издания — собрания сочинений Чехова, Гоголя из приложений к “Ниве”, отдельные тома словаря Брокзауза и Ефрона, комплекты журнала Сойкина “Природа и люди” и  прочих библиографические неожиданности. Для меня, страстного книгочея, это был безусловный подарок судьбы.  А рядом с библиотекой находился продовольственный магазин, в котором продавалась настоящая диковинка для студента из Беларуси — питьевой спирт, 96 градусов, пять рублей и пятьдесят копеек за поллитра. Естественно, солдату такой товар не продавали, не положено, но Валя, добрая душа, выручала. И вот нагрузившись несколькими бутылками спирта и захватив очередной тяжеленный, с золотым обрезом,  том из брокгаузовской серии “Библиотека великих писателей”, я спешил к своим тяжело трудившимся товарищам. В обед Сверчков строго следил, чтобы никто не напивался, а я читал вслух  Шиллера. Особый успех имели “Разбойники”. Сверчков  одобрял Карла Моора:
— Имел право убить! Потому что довели человека!
Из ротного начальства к нам никто на заимку не приезжал, а гражданский инженер Сергей Иванович даже одобрял мою просветительскую деятельность:
— Молодец, хороших писателей товарищам рекомендуешь.
И даже сам иной раз присаживался послушать. Впрочем, вся эта идиллия закончилась через месяц с небольшим. Библиотекарша Валя была девушка разведенная, держалась твердых правил, и взять эту крепость стихами даже Есенина было сложно. Чехов говорил, что “употребить даму в городе не так легко”. Спустя много лет могу заметить Антону Павловичу, что и в деревне это не всегда просто. Была Валюша особой не столько романтической, сколько рассудительно-практической.
— Заарестуют тебя скоро, — говорила она вполне скучным голосом, выставляя на стол потрясающее угощение — настоящие сибирские пельмени. Я пытался шутить и рисовал картины нашего совместного бегства.
— Да уж, прямо из зоны самолетом полетим! — отзывалась она.
— Ну зачем самолетом? Можно и попроще — автобусом, —  пытался я неуклюже выведать подробности зонных порядков. — Я ведь знаю, что из зоны в Большой Красноярск регулярно ходит автобус.
— Только не для таких, как ты!
— Ну а для тебя, конечно, всегда пожалуйста!
— Конечно! У меня штампик такой в паспорте есть! Две лошадки! В любой момент могу выехать! Библиотека-то наша комплектуется в краевом центре. Понял?
— Покажи паспорт!
— Еще чего!
Валя замыкалась, делалась отстраненной. Это наступало всегда, когда мы заговаривали о зоне и ее порядках. Чувствовалось, что она что-то знает, но ни за что не скажет.
Однажды, после любимых ею моих рассказов о том, как живут в Минске, вообще в Беларуси, я, воспользовавшись ее размягченностью, пошел напрямки:
— Скажи, что там делают, под землей?
— Под какой еще землей?
— Не строй дурочку. Ты понимаешь прекрасно, о чем я спрашиваю!
— Не понимаю и понимать не хочу.
В такие минуты она становилась похожей на гражданского инженера Сергея Ивановича, с которым я мог говорить сколько о угодно о литературе, искусстве, но как только приближался к “зонной теме”, он напрягался, переводил разговор на другое. У нас не было с Валей романа, но однажды она “пожалела солдатика”, и я остался у нее на ночь,  соврав что-то вроде того, что ночи теплые и нашей бригаде разрешили заночевать на заимке для лучшего выполнения плана.
Наутро прямо к библиотеке за мной пришла машина с гауптвахты. И я начал свою трудовую деятельность на цементной станции. Десять суток оттаскал мешки с цементом — из вагонов на склад. Можно было и здесь “пойти в отказ”, но меня предупредили, что “отказников” жестоко избивает охрана из “чекистского полка”. Очень скоро зарешеченный “пазик” гауптвахты сделался, можно сказать, моим персональным транспортом, а цементная станция местом моего действительно трудового подвига. Шиллер и питьевой спирт не перевешивали нараставшего глухого брожения в бригаде по поводу того, что она должна вкалывать “за студента”. И ротное и полковое начальство узнало о моем “особом положении” в бригаде. Еще три раза меня на разные сроки “бросали на цемент”. А потом было принято решение о переводе моем в “полусотку”, в шахтерский полк, которым командовал суровейший, по рассказам, полковник Янчук. Смысл перевода коротко сформулировал на вечерней поверке замполит Цедриченко:
— На проходке не забалует! Там деваться некуда! И народ там такой, что живо рога обломают! Научат правильной жизни любого студента!
И очень скоро за мной из “полусотки” явился старшина Задыба.

                                          Прoдoлжeниe cлeдуeт