Сергей Прокофьев
(23 апреля 1891— 5 марта 1953)
20 января, четверг 1927г..
Проснулись рано. На улице еще темно и в купе тоже, так как сломался газ. Проводник принес свечку. К Москве подъехали как-то незаметно, кажется, к Александровскому вокзалу, у которого скорее доморощенный вид. В 7: 30 утра поезд, имея за спиной некоторое опоздание, неожиданно останавливается у деревянного перрона. Пока мы кричали носильщика, которых мало, в вагон вошли Цейтлин и Цуккер, а за ними Держановский. Цейтлин — председатель Персимфанса и главная его душа, концертмейстер в оркестре Кусевицкого. Цуккер, как я узнал несколько позднее, деятельный коммунист. В свое время он хотел быть певцом — и это связало его с музыкой. Затем он принял боевое участие во время советского переворота, а теперь состоит чем-то вроде секретаря при ВЦИКе и таким образом имеет возможность самым тесным образом касаться со всеми членами правительства. Он единственный человек в Персимфансе, не состоящий членом оркестра; должность его заключается в изготовлении программ, давании объяснений по радио во время концертов и, разумеется, проталкивании всяких дел Персимфанса сквозь правительство. Держановский как будто изменился мало, похудел и стал меньше. На ногах валенки, и вообще все они одеты в необычайных шапках, тулупах и пр., словом, та декорация, которая так пугает приезжих иностранцев.
Восклицания, приветствия, «неужели Прокофьев приехал в Москву!» — и мы, пересеча скверный вокзалишко, попадаем в такси, ибо в Москве теперь не очень много, но все же есть таксомоторы. Стекла у автомобиля густо замерзли и потому совершенно не видно Москвы, по которой едем. Це-Це (Цейтлин и Цуккер) наперебой и со страшной горячностью рассказывают про хлопоты по нашему приезду, ожидания, сомнения, волнения и пр.
Приехали в Метрополь. Метрополь еще с самого начала советской революции был захвачен под советские учреждения и под жилища для ответственных работников, но недавно было решено, что выгоднее их перевести в другие места, а это здание вновь превратить в гостиницу. Выселить, однако, всех в перегруженную Москву было не так легко, и потому сейчас пока очистили и вновь отделали под гостиницу один этаж, который и поступил в аренду немцам, взявшимся вести отдельное дело. В верхних же этажах остались еще ответственные работники и потому всюду ужаснейшая грязь, за исключением, впрочем, нашего коридора, где отличный ковер, хорошая парикмахерская и вообще чистота. Наш номер выходил прямо на Театральную, ныне Свердловскую площадь. Вид из окон восхитительный. Сам номер безукоризненно чист, довольно просторен и с необычайно высокими потолками. Кровати — в углублении и отделены огромной зеленой плюшевой занавесью почти до потолка. Но ванны и вода в кувшинах. Я заказал кофе для всех, которое принесли в стаканах с подстаканниками. Разговоров была масса, но важно было немедленно повернуться лицом к делу, так как завтра утром уже первая оркестровая репетиция. Первым долгом надо было достать мне в номер инструмент, к моему первому московскому выступлению я желал быть в форме. В России на инструменты голод: новых не выделывают или выделывают очень мало, а на выписку из-за границы не дают лицензий. Держановский предложил пройти в «Книгу» (нотно-музыкальный магазин, которым он заведовал), откуда я мог получить рояль.
Окончив кофе, отправились туда. На улицах довольно много народу. С одной стороны, много меховых воротников, с другой — женщины в платках. Сколько писалось о том, что приезжие из-за границы поражены бедностью одежды толпы! Однако не скажу, чтоб меня это поразило: быть может, оттого, что слишком много об этом кричали, а может, потому, что известный процент платков и тулупов всегда гулял по русским улицам, а следовательно не удивлял и теперь. Навстречу ехали огромные автобусы — гордость Москвы. Они в самом деле очень красивы и огромны, и, хотя заказаны в Англии, гораздо лучше по линии, чем лондонские.
Рояль в «Книге» не подошел — расколоченный. Встретил там Лелю, которая секретарем у Держановского. Тут в первый раз бросился в глаза тот огромный промежуток, который я пробыл вне России: Леля так и осталась у меня в памяти толстой тринадцатилетней девочкой, теперь это огромная дама. Очень милая встреча.
Отправились в другой магазин, кажется, прежний Дидерихса, а после национализации — государственный. Там совсем новенькое пианино, довольно тугое, т. е. то, что мне надо. Я немедленно на нем остановился и в течение дня оно было мне прислано. Снова вышли на улицу. Холодно, мороз. Толпа спокойная, добродушная. Это ли те звери, которые ужаснули весь мир?
Второй час и нам хотелось есть. Це-Це указали нам на Большую Московскую гостиницу, недавно вновь отремонтированную, и мы отправились туда завтракать, а остальные — по своим делам. В Большой Московской огромный зал с массой столиков. Действительно видно, что все наново сделано; чисто, но грубовато. В огромном зале мы были почти единственные: здесь во втором часу никто не ест. Едят позднее, часа в 3—4. А заполняется зал главным образом вечером. Россия — царство икры, но не тут-то было: в этом ресторане на свежую икру такие цены, что мы подумали, повертели карточку — и от икры отказались. Вообще на отдельные порции цены не ниже американских. Обеды по готовому меню начинаются позднее. Лакеи вежливы и берут на чай. Метрдотель в смокинге оперся на скатерть ручкой с такими наманикюренными ноготками, что от них пошло сияние на весь стол.
Когда мы вышли из ресторана, захотелось чуть-чуть походить по Москве. Пока мы бегали за роялем, нас все время окружали Це-Це и Держановский, немилосердно тараторившие; теперь интересно было пройти по Москве, по этому страшному городу, самостоятельно. Мы вышли на Тверскую, купили пирожных, так как ждали днем гостей, и вернулись в Метрополь. Гулять много не пришлось, так как с непривычки было очень холодно. Вскоре явился Цейтлин с интервьюером и фотографом. Пока интервьюер задавал вопросы, начали собираться гости. Все это люди, которых мне было страшно интересно увидеть. Между тем, приведенный Цейтлиным интервьюер не отставал ни на шаг и выходило преглупо: я то отвечал ему на вопросы, то раздавался стук в дверь и я бежал открывать, — восклицания, объятия, входим назад в номер, — тут снова вопрос интервьюера, надо думать, чтобы не ответить глупости; новый стук в дверь и т. д. Появился Асафьев, потолстевший и поздоровевший; под пиджаком вместо жилета, рубашки и воротничка, коричневая вязаная куртка, с вязаным воротником до подбородка: тепло и не надо заботиться о чистых воротничках. Затем Мясковский, который в конце концов мало изменился — не скажешь, что 10 лет его не видел, а рижская фотография соврала или была снята в тяжелый момент. Мясковский такой же утонченный, в нем то же очарование. Быть может, на лице появились чуть заметные морщинки, которые подчеркиваются, когда он устает, и исчезают, когда он свежий и появляется с улицы. По-видимому, Мясковский нашел гораздо больше во мне перемены, чем я в нем. По крайней мере, первое время он долго рассматривал меня и все усмехался, дивясь, вероятно, тому, что я потолстел и полысел.
За Мясковским появился Сараджев, немножко поседевший, но эффектный и ставший похожим на Никиша. Кроме Сараджева – уже бывшие утром Держановский и Цуккер. Интервью, слава Богу, кончилось, а фотографа заставили снять всю группу. Так как в России пластинки дороги, а ему был приказ снять только заморского гостя, то в начале он как будто заколебался снимать, но когда Цуккер налетел на него и объяснил, что здесь собрались все что ни на есть знаменитости музыкальной Москвы, то он снял нас, и эта группа действительно понадобилась для нескольких газет.
Общий разговор не клеился, так как все были взволнованы и несколько смущены. Мясковский, Асафьев и Сараджев уткнулись в мои новинки, во Вторую симфонию, квинтет и увертюру для 17-ти инструментов.
— Но это совсем не так сложно, — восклицал Сараджев, рассматривая партитуру Второй симфонии: ему очень хотелось, чтобы симфония пошла у него, а не в Персимфансе. Большинство из присутствующих скоро убежало — все народ занятой, вырвавший минутку, чтобы меня повидать. Дольше всех оставался Асафьев и Цуккер. Асафьев, будучи куда-то приглашенным, не мог остаться обедать с нами, и после его ухода Цуккер повел нас в ресторан, на Пречистенский бульвар, где, по его словам, проще, вкуснее и дешевле, чем в Большой Московской.
Цуккер — активный и очень горячий коммунист. Всю дорогу он с увлечением объяснял благотворную работу своей партии. Выходило действительно очень интересно и в планетарных размерах. Очень интересно было увидеть огромное здание Коминтерна, нечто вроде банки с микробами, которые рассылаются отсюда по всему миру.
Ресторан, в который он нас провел, помещался в отдельном деревянном домике, построенном среди бульвара. Говорят, что летом столики выползают на улицу, и тогда вовсе мило. Цуккер тут же объяснил, что ресторан содержится компанией «бывших людей» из богатых купеческих и аристократических кругов. Действительно, сервируют очень милые, воспитанные дамы. По разговорам между кассиршей, буфетчицей, поварами (которым кричат вниз, в кухню, помещающуюся в подвальном этаже), видно, что это люди не простые.
Обед был необычайно вкусен: тут и рябчики, и изумительные сбитые сливки, и клюквенный морс, который мы выпили по несколько больших стаканов, — и вообще масса отменных и забытых было русских вещей. Цуккер ни за что не желает, чтобы мы платили. Он между прочим рассказывает, что это Литвинов разрешил выдать нам советские документы без отобрания нансеновских. Конечно, преследовать меня не будут, но все же лучше, чтобы я поменьше пользовался последними.
После обеда расставшись с ним, садимся в санки и по морозу возвращаемся домой. Ложась спать, открываем, что простыни из изумительного тонкого полотна, какого мы не видели ни в одном европейском или американском отеле. Наволочки и полотенца тоже первый сорт. Мы совершенно ошеломлены Москвой, но у меня в памяти крепко сидит напоминание о том, как тщательно следят большевики за показной стороной для иностранных гостей. Делимся впечатлениями шепотом. В микрофоны, привинченные под кроватями, о которых рассказывают в эмиграции, мы не верили, но между нашим номером и соседним есть запертая дверь, через которую можно отлично подслушивать, если кому-нибудь это нужно. Засыпаем усталые вдребезги.
21 января, пятница
Встали в 8 с половиной часов утра. Заехал Цуккер и повез нас в таксомоторе на репетицию в Большой зал консерватории. В Москве таксомоторов не то чтобы много, но на нашей площади всегда стоит несколько. Все они фабрики Рено — кажется, по случаю закупили во Франции целую партию.
Когда мы входили в артистический подъезд консерватории, я едва не поскользнулся на льду, которым были покрыты все сени.
— Смотрите, — сказал Цуккер, — это Райский тут плакал по поводу вашего приезда и слезы его замерзли.
Райский – заведующий Большим залом и директор Росфила, полугосударственного и симфонического учреждения, с которым Персимфанс бешено конкурирует.
Когда мы подымались в зал по лестнице, Цуккер спросил:
— Слышите, играют марш из Трех Апельсинов?
Я решил, что мы опаздывали на репетицию, и прибавил шагу, в то же время делясь с Цуккером, что они играют слишком медленно: и необходимо им сказать, что темп должен быть живее. Но тут выяснилось, что это был туш: оркестр установил сигнализацию, и мой вход в зал приветствовался той вещью, которая у них имела больше всего успеха.
Доиграв марш, оркестр аплодирует. Я поднимаюсь на эстраду. Цейтлин произносит приветственную речь — радость меня видеть здесь в Москве. Я в панике от речей, потому что на них надо отвечать, однако сразу же решаюсь броситься головой в пропасть и держу ответ: радость быть снова в Москве и притом среди оркестра, который я считаю одним из лучших в мире. Аплодисменты, поклоны, — и сразу приступаем к репетиции Третьего концерта. На этот раз волновался не я, а оркестр, что выражается главным образом в недержании темпа.
— Да не гоните же, товарищи! — кричит Цейтлин. — Что вы волнуетесь?
В общем, репетицию ведет Цейтлин. Перед ним на пюпитре не партия первой скрипки, а партитура, в которую, впрочем, заглядывают и соседи. Иногда встает второй тромбон или третья валторна и говорит:
— Товарищи, здесь надо сделать то-то и то-то.
Репетиция, впрочем, идет хорошо и приятно. Оркестр уже дважды выступал с этой вещью, один раз аккомпанируя Фейнбергу, — другой раз — совсем молодому пианисту Оборину. Но в этом был и минус, так как оба брали совсем другие темпы, чем я. Оборин еще туда-сюда, не очень уклонялся от моих темпов, но Фейнберг играл нервно и изломанно, выворачивая многое наизнанку. Какая уж тут изломанность в моем Третьем концерте!
Оркестр без дирижера возился, конечно, дольше, чем если бы был дирижер, но в других местах, например, дирижер будет биться над учением пассажей, над выделением голосов, здесь же народ добросовестный и ноты играют сами собой, честно, оттенки тоже соблюдают в точности, пассажей на репетиции не учат, а если трудно, так просматривают дома.
По окончании репетиции, Пташка(первая жена Прокофьева Лина Кодина, испанка, она была арестована в 1948 году и сослана — сначала в Абезь (Коми АССР), затем в мордовские лагеря, откуда вернулась в 1956 году; позднее она сумела выехать из СССР, умерла в возрасте 91 года в Англии в 1989 году, – Википедия), я и Цейтлин отправились в правление Персимфанса, здесь же в консерватории, этажом ниже. «Правление Персимфанса» — звучит важно, но это — небольшая комнатка, которая одновременно служит жилищем Цейтлину и его жене, спавшим за занавеской. После репетиции сюда набилось мильон народу, стульев же было всего два, столов тоже два, оба заваленные бумагами. Беспрерывно трещал телефон, стоял гвалт — словно сумасшедший дом. Решив несколько мелких текущих вопросов, отправились с Цейтлиным завтракать в тот же ресторан на Пречистенском бульваре, куда водил вчера Цуккер.
После завтрака вместе с Цейтлиным шли по улице, и он показывал нам магазины в Охотном ряду, где мы покупали икру, сыр и масло. Икры масса, на различные цены, магазины набиты битком – прямо не дождешься своего череда. Мы ничего не понимали: где же голодная Москва? Впрочем, сегодня покупателей было гораздо больше нормального, ввиду праздников: дня смерти Ленина и воскресенья.
— Вот видите, — торжествовал Цейтлин, — как у нас здесь хорошо! Слава Богу, что уехали из Парижа. В газетах пишут, что там прямо гробов не хватает.
Я изумился.
— Как гробов?
— Ну что вы, точно не из Парижа приехали. А инфлуэнца? Ведь в газетах пишут, что ежедневно столько умирает, что не знают, как хоронить.
В общем, в Москве так же талантливо врут на Париж, как в Париже — на Москву. Отводя нас в Метрополь. Цейтлин продолжал захлебываться:
– Вот посмотрите на Большой театр. Его недавно заново облицевали. Так при этом до того заботились о художественной стороне дела, что не решились облицовывать новыми камнями, которые дисгармонировали бы с возрастом здания. Инженеры отправились на кладбище и отыскали там надмогильные плиты соответствующего года — и теперь, видите ли, как хорошо вышло?
— Правда, правда, – прибавил он, видя, что я с совершенно ошарашенным видом смотрю на него.
Расставшись с Цейтлиным, мы немного посидели в номере, отдыхая и удивляясь порядку и той жизни, которая бьет в Москве. Ввиду того, что вечером мы ждали к себе Персимфанцев, выходили еще раз сделать кое-какие покупки — ветчину, пирожных и пр. Были в огромном кооперативном магазине рядом с Большим театром. Всюду много покупателей, но большой порядок. На прилавках масса вкусных вещей, которые заворачивали в отличную бумагу, не жалея ее количества.
Вечером явилось все правление Персимфанса — пять человек. Рассуждали и пили чай с закусками. Держали они себя скромно и почти ничего не ели, очень вероятно, из скромности. Обсуждались темпы Шута и сюиты из Апельсинов. Также надо было решить дни для Ленинграда, Персимфанс, разумеется, захватил себе все удобные даты и выходило, что попасть в Ленинград я мог не раньше, как через две недели. Обидятся. Но Це-Це утверждают, что Хаис (ужасный, по их мнению, тип, который всем ворочает в Ленгосфиле) очень выгодно использовал для себя мое нежелание говорить о гонораре и назначил мне гонорар ниже, чем следовало; и что хуже всего, Хаис успел уже этим ткнуть многим в нос, хвастаясь, какое ловкое дельце он сварганил. Начали по этому поводу говорить о моих условиях с Персимфансом, но из-за позднего времени не успели. Не успели поговорить и о некоторых предложениях, уже поступивших из провинции. Да и рано еще говорить о провинции.