TOP

Начало

Чарльз Спенсер Чаплин
(16 апреля 1889 — 25 декабря 1977)

 

Из книги «Моя биография»

Я вступил в трудный и не слишком приятный период ранней юности, со всеми его психологическими особенностями. Я преклонялся перед безрассудством и мелодрамой, был мечтателем и ипохондриком, проклинал жизнь и любил ее – моя душа была словно в коконе, сквозь который лишь изредка пробивались первые проблески зрелости. Я бродил по этому лабиринту кривых зеркал, вынашивая честолюбивые замыслы. Слово «искусство» в те времена я не употреблял и не думал о нем. Театр был источником заработка и только.
И вот с таким туманом в голове и в сердце я жил один. По временам были проститутки, были изредка и шумные попойки, но ни вино, ни женщины, ни песни не влекли меня всерьез. Я жаждал любви и романтики.
Я прекрасно понимаю психологию современного «тедди боя», одевающегося по модам начала века. Как и все мы, он ищет внимания к себе, романтики и драмы. Так почему бы ему не доставить себе удовольствие и не выставить себя напоказ, козыряя грубыми шутками? Разве дебоширство – это привилегия одних только учеников аристократических закрытых школ? Он видит в среде так называемых высших классов безмозглых щеголей и самоуверенных фатов – почему бы и ему не добиваться самоутверждения, щеголяя своей «стильностью»?
Он знает, что машина будет послушна его воле, как и воле любого другого, что не требуется особого интеллекта, чтобы включить механизм или нажать на кнопку. В этом самоупоении разве он не кажется себе столь же грозным, как какой-нибудь Ланселот, аристократ или ученый, и разве одним движением пальца он не может разрушить целые города, с беспощадностью наполеоновских армий? И разве нынешний «тедди-бой» не Феникс, восстающий из пепла преступных правящих классов, подсознательно перенявший у них отношение к человеку как к не до конца укрощенному зверю, который из века в век главенствовал над остальными с помощью обмана, жестокости, насилия? Однако, говоря словами Бернарда Шоу: «Я отвлекся, как это свойственно человеку, у которого есть давняя и горькая обида».
В конце концов мне удалось устроиться в ансамбле «Цирк Кейси». Я выступил там в двух скетчах, изображая «благородного разбойника» Дика Тюрпина и шарлатана-«доктора» Уолфорда Боди. Мой Боди пользовался кое-каким успехом, потому что это был уже не просто бурлеск, а попытка изобразить тип ученого профессора. К тому же я придумал удачный грим. Теперь я был «звездой» труппы и зарабатывал три фунта в неделю. В нашей труппе играли и дети, изображающие взрослых в сценах из жизни трущоб. В целом труппа была скверной, но эта работа помогла мне раскрыться как комедийному актеру.
Пока «Цирк Кейси» гастролировал в Лондоне, я и еще пять наших актеров поселились на Кеннингтон-роуд у миссис Филдс, пожилой вдовы лет шестидесяти пяти. У нее было три дочери: Фредерика, Тельма и Феба. Фредерика была замужем за русским краснодеревщиком, добрым, но удивительно некрасивым человеком. У него было скуластое татарского типа лицо, светлые волосы и усы, он сильно косил на один глаз. Все мы ели на кухне и близко познакомились с семьей Филдсов. Сидней, приезжая в Лондон, тоже жил с нами.
Уйдя из ансамбля, я продолжал жить у Филдсов. Старушка была добра, терпелива и работала, не покладая рук, – она жила тем, что сдавала комнаты. Фредерику содержал муж, а Тельма и Феба помогали матери по хозяйству. Пятнадцатилетняя Феба была красавицей с тонким изящным профилем. Меня влекло к ней физически, и она нравилась мне как человек, но этому последнему чувству я противился изо всех сил – мне еще не было семнадцати и, как обычно в этом возрасте, отношение к девушкам у меня было самое циническое. Но Феба была добродетельна, и мои посягательства ни к чему не привели. Однако я ей тоже нравился, и мы подружились.
Филдсы были народ горячий, и время от времени между ними вспыхивали бурные ссоры. Спор обычно начинался из-за того, чья очередь помогать по хозяйству. Двадцатилетняя Тельма была по натуре ленива и вела себя в семье барыней – она неизменно утверждала, что сегодня убирать должна Фредерика или Феба. Начинался скандал, и тут уж они перебирали все давние обиды и семейные тайны, не стесняясь присутствием посторонних. Миссис Филдс, например, во всеуслышание попрекала Тельму тем, что она, пожив недолгое время на содержании одного ливерпульского адвоката, возомнила себя настоящей леди и теперь гнушается домашней работы. «Ну что ж, – кричала старушка, – если ты такая барыня, убирайся к своему адвокату и живи с ним! Только он-то тебя и на порог не пустит!» Для большей выразительности миссис Филдс хватала со стола чашку и со всего размаху кидала ее об пол. В продолжение всей сцены Тельма чинно и невозмутимо сидела за столом. Затем она спокойно выбирала на столе чашку и тоже кидала ее на пол, со словами: «Я ведь тоже могу выйти из себя», – затем летела на пол вторая чашка, и третья, и четвертая – так что в конце концов вся комната была усыпана черепками. – И я тоже могу устроить сцену!» Мать и сестры беспомощно глядели на поле боя. «Посмотрите, что она делает, – стонала мамаша. – На, на, вот эта еще осталась. Бей все!» – и совала Тельме сахарницу. Тельма брала сахарницу и так же невозмутимо кидала ее на пол.
В таких случаях Феба играла роль третейского судьи – в семье ее уважали за справедливость и беспристрастие. Обычно она просто говорила, что сделает все сама, но тут уж Тельма не соглашалась.
Я оставался без ангажемента почти три месяца. Сидней платил за меня миссис Филдс по четырнадцать шиллингов в неделю. Он был теперь ведущим комиком у Фреда Карно и часто заводил с ним речь о своем талантливом младшем брате, но Карно ничего не желал слышать – он считал, что я еще слишком молод.
В это время в Лондоне были в большой моде еврейские комики, и мне пришло в голову, что я легко могу скрыть свою юность под пейсами старого еврея. Сидней дал мне два фунта – я потратил их на ноты песенок и на американские юмористические книжонки «Мэдисон Баджет», в диалогах которых я должен был почерпнуть забавные реплики. В течение нескольких недель я готовился, репетируя свое выступление перед семьей Филдсов. Они слушали очень внимательно и всячески меня подбадривали.
Наконец мне дали недельную пробу без оплаты в мюзик-холле Форстера – маленьком театрике вблизи Майлэнд-роуд, в центре еврейского квартала. Я однажды играл там с «Цирком Кейси», и дирекция решила устроить мне пробу. Мне казалось, что все мое будущее зависит от этой недели. В случае успеха я буду участвовать в самых интересных турне по Англии. И кто знает? Может быть, через год стану одним из самых знаменитых артистов варьете, чье имя будут писать на афишах крупными буквами. Я пообещал миссис Филдс и ее дочерям достать билеты на пятницу или субботу, когда я буду увереннее в себе.
– После такого успеха, – грустно заметила Феба, – вы, наверно, не захотите жить у нас.
– Ну что вы, я все равно останусь у вас, – великодушно заверил я.
В понедельник в двенадцать часов была репетиция с оркестром, во время которой я держался вполне профессионально. Но я не продумал своего грима, не решил, как должен выглядеть. Перед первым представлением я просидел несколько часов в уборной, пробуя то один грим, то другой. Но какие бы парики я ни надевал, мне никак не удавалось скрыть свою юность. По наивности я не понимал, что мой грим, да и весь номер имел сильный антисемитский привкус, а мои шутки были не только избитыми, но и столь же скверными, как мой еврейский акцент. К тому же я даже не был смешон.
После первых моих шуток зрители стали кидать в меня медяками, апельсиновыми корками, начали топать ногами и свистеть. Сначала я просто не понял, в чем дело, но мало-помалу осознал весь ужас происходящего. Я начал торопиться и говорил все быстрее и быстрее, а град насмешек, корок и медяков с каждой секундой усиливался. Уйдя со сцены, я не стал ждать приговора дирекции, разгримировался и ушел из театра, чтобы больше туда не возвращаться, даже за нотами.
Домой на Кеннингтон-роуд я вернулся очень поздно. Филдсы уже легли спать, и я был очень этому рад. Утром за завтраком миссис Филдс стала расспрашивать, как прошло мое выступление. Я с притворным равнодушием ответил:
– Все в порядке. Только надо кое-что изменить.
Миссис Филдс сообщила мне, что Феба ходила меня смотреть, но ничего не стала им рассказывать, – она очень устала и захотела поскорее лечь спать. Когда я позже увидел Фебу, она ни слова мне не сказала. Промолчал и я. Ни сама миссис Филдс, ни ее дочери никогда не упоминали об этом моем дебюте и как будто не заметили, что я больше не ходил в театр.
К счастью, Сидней был тогда на гастролях в провинции, и я избежал мучительного рассказа о том, что произошло, но, вероятно, он сам обо всем догадался или ему рассказали Филдсы; во всяком случае, он никогда меня об этом не спрашивал. Я изо всех сил старался вычеркнуть из памяти тот ужасный вечер, однако он нанес жестокий удар моей самоуверенности. Этот страшный случай помог мне увидеть себя в истинном свете. Я понял, что никогда не буду настоящим комиком варьете – у меня не было способности к непосредственному общению со зрителем. Я утешился мыслью, что стану характерным актером. Но прежде чем я окончательно нашел себя, мне пришлось испытать еще немало разочарований.
В семнадцать лет я сыграл молодого героя в скетче «Веселый майор» – скучном, пошлом спектакле, который мы играли всего неделю. Нашей премьерше – моей жене по пьесе – было лет пятьдесят. Каждый вечер она появлялась на сцене пьяной, от нее несло джином, а мне, ее горячо любящему супругу, надо было заключать ее в объятия и целовать. Этот опыт навсегда отбил у меня охоту быть первым любовником.
Потом я попробовал силы в драматургии. Я написал скетч, «Двенадцать справедливых мужчин». Это была «комедия пощечин». Действие разворачивалось в суде, где разбирается дело о нарушении брачного обещания. Один присяжный – глухонемой, второй – пьяница, а третий – врач-шарлатан. Я продал эту тему «гипнотизеру» Чаркоуту, который показывал в варьете следующий номер: «загипнотизировав» своего помощника, он заставлял его с завязанными глазами сесть в экипаж и ехать по всему городу – сам он сидел на заднем сиденье, посылая помощнику «магнетические импульсы». Гипнотизер дал мне три фунта за пьесу, но в придачу я сам должен был ее поставить. Я набрал труппу и начал репетировать в помещении над пивной Хорна, на Кеннингтон-роуд. Один из актеров, сердитый старик, сказал, что мой скетч не только безграмотен, но и глуп.
На третий день, посреди репетиции, я получил записку от Чаркоута. Он сообщал, что решил не выпускать мой скетч. Не отличаясь храбростью, я положил записку в карман и продолжал репетировать – у меня не хватило духу сказать об этом актерам. В перерыв я повел их к нам домой, сказав, что мой брат Сидней хочет с ними поговорить. Я увел Сиднея в спальню и показал ему записку. Прочтя ее, он спросил:
– И что ж, ты им еще не сказал?
– Нет, – прошептал я.
– Надо сказать.
– Не могу! Просто не могу! Выходит, они задаром репетировали три дня?
– Но ты же не виноват! Поди и скажи им, – заорал на меня Сидней.
Я совсем оробел и заплакал.
– Ну что я могу им сказать?
– Не будь дураком!
Сидней вышел в другую комнату и показал актерам письмо Чаркоута, а потом повел нас в ближайшую пивную и угостил всех пивом с бутербродами.
Никогда нельзя предсказать, как поведут себя актеры. Старик, больше всех ругавший мою пьесу, отнесся к этому известию философски и только посмеялся, когда Сидней рассказал ему, в какое отчаяние оно меня привело.
– Ты тут ни при чем, сынок, – сказал он, похлопав меня по спине. – Это нас старый подлец Чаркоут подвел!
После моего провала у Форстера долгое время, что бы я ни предпринимал, все кончалось неудачей. Но молодости свойствен несокрушимый оптимизм – она инстинктивно чувствует, что и беды преходящи, а бесконечная полоса сплошного невезения – вещь столь же немыслимая, как и бесконечная прямая стезя добродетели, – рано или поздно неизбежно наступает поворот.
Кончилась и моя полоса невезения. В один прекрасный день Сидней сказал, что меня хочет видеть мистер Карно. Он был недоволен партнером мистера Гарри Уэлдона в «Футбольном матче», одном из самых удачных своих скетчей. Уэлдон был очень известным комическим актером и пользовался успехом до самой смерти – умер он в тридцатых годах.
Мистер Карно был невысокий, смуглый человек с зорким, испытующим взглядом блестящих глаз. Он начал свою карьеру акробатом на параллельных брусьях, но затем подобрал себе трех партнеров-комиков, и этот квартет стал ядром его будущей труппы, игравшей пантомимы и скетчи. Он и сам был великолепным комиком и создал много интересных комедийных образов. Карно продолжал выступать даже тогда, когда у него уже гастролировали в провинции пять других трупп.
Один из первых его партнеров рассказывал, как Карно оставил сцену. Однажды, после представления в Манчестере, актеры стали жаловаться, что Карно теряет ритм, губит весь эффект, и публика не смеется. Карно, который к тому времени скопил уже пятьдесят тысяч фунтов, спорить не стал. «Ну что ж, ребята, если вы так считаете, – я ухожу! – Сняв парик, он бросил его на столик и сказал, ухмыльнувшись: – Вот вам моя отставка».
Мистер Карно жил на Колдхарбор-лэйн, в Кэмберуэлле. При доме был склад, в котором хранились декорации для его двадцати постановок. Там же помещалась и его контора. Карно встретил меня очень любезно.
– Сидней мне все уши прожужжал о том, какой вы способный актер, – сказал Карно. – Сможете вы быть партнером Гарри Уэлдона в «Футбольном матче», как вы думаете?
Гарри Уэлдон был «звездой», он получал тридцать четыре фунта в неделю.
– Дайте мне только на сцену выйти, – сказал я невозмутимо.
Карно улыбнулся:
– Семнадцать лет, – это очень мало, а вы выглядите даже еще моложе.
Я небрежно пожал плечами:
– Ну, это вопрос грима.
Карно рассмеялся. Он потом рассказывал Сиднею, что из-за этого пожатия плечами он и взял меня в труппу.
– Ну, ну, посмотрим, на что вы способны, – заключил беседу Карно.
Он предложил мне пробный ангажемент на две недели по три фунта десять шиллингов в неделю и годовой контракт, если я ему подойду.

 

***

 

До начала наших спектаклей в лондонском «Колизеуме» у меня оставалась неделя, чтобы выучить роль. Карно посоветовал мне сходить в «Буш эмпайр» Шеферда, где тогда показывали «Футбольный матч», и посмотреть актера, которого мне предстояло заменить. Признаюсь, он показался мне скучным и неловким, и, скажу без ложной скромности, я знал, что сыграю лучше. Роль требовала большей остроты, настоящего бурлеска, – так я и решил ее играть.
Мне дали только две репетиции – у мистера Уэлдона больше не было свободного времени. Даже на эти две он согласился скрепя сердце – он был занят игрой в гольф.
На репетициях я не произвел хорошего впечатления. Читал я медленно и чувствовал, что Уэлдон не в восторге от моих способностей. Если бы Сидней, выступавший раньше в этой роли, находился в Лондоне, он помог бы мне, но он был на гастролях.
«Футбольный матч» был бурлескной «комедией пощечин», но обычно до первого выхода Уэлдона в зале не слышалось ни одного смешка. Актеры только подготавливали его выход, но с того момента, как Уэлдон, действительно великолепный комик, появлялся на сцене, зрители смеялись не умолкая.
В вечер премьеры в «Колизеуме» нервы у меня были натянуты до предела. Этот вечер должен был восстановить мою веру в себя и загладить позор кошмарного провала у Форстера. В волнении, граничащем с ужасом, я шагал взад и вперед за кулисами огромной сцены и мысленно молился.
Но вот послышалась музыка. Занавес поднялся. На сцене пел хор футболистов, занятых тренировкой. Затем они ушли, и сцена осталась пустой. Мой выход! Я был в полном смятении. Мне предстояло победить или погибнуть. Но как только я оказался на сцене, напряжение исчезло. Я успокоился. Вышел я спиной к залу – это я сам придумал. Со спины я выглядел безупречно: сюртук, цилиндр, гетры и трость в руке – тип театрального злодея начала века. Внезапно я обернулся, и зрители увидели мой красный нос. Раздался смех. Я понравился. Мелодраматически я пожал плечами, щелкнул пальцами, пошатываясь, пошел по сцене и споткнулся о гантели. Затем моя трость зацепилась за тренировочную грушу, она качнулась и хлопнула меня по лицу. Я зашатался, сделал выпад и ударил себя тростью по уху. Публика хохотала.
Теперь я чувствовал себя свободно и дал волю фантазии. Я мог бы пробыть на сцене пять минут, не сказав ни слова, и зрители смеялись бы без передышки. Я вновь принялся расхаживать взад и вперед злодейской походкой, но тут у меня начали спадать штаны. Оторвалась пуговица. Я принялся ее искать, нащупал что-то, поднял и тут же с возмущением отбросил: «Черт бы побрал этих кроликов». И снова хохот в зале.
Из-за кулис, словно полная луна, выглянула голова Гарри Уэлдона. Впервые зал смеялся до его выхода.
Не успел он выйти на сцену, как я схватил его руку и трагически зашептал: «Скорей! Падают! Булавку!» – Все это было чистой импровизацией и, конечно, не репетировалось. Я хорошо подогрел публику к выходу Гарри, в этот вечер его замечательно принимали, и мы вместе заставили публику смеяться там, где она раньше никогда не смеялась. Когда опустился занавес, я знал, что все в порядке. Товарищи поздравляли меня и пожимали мне руку. Уэлдон по дороге в уборную оглянулся и через плечо бросил сухо:
– Неплохо… даже хорошо.
Я пошел домой пешком, чтобы хоть немного успокоиться. На Вестминстерском мосту я остановился, облокотился о парапет и долго смотрел на темную, бархатистую воду. Мне хотелось плакать от радости, но я не мог. Я старался изо всех сил, морщил лицо, но слез не было – я был опустошен. От Вестминстерского моста я направился к «Слону и Замку», зашел в кафе и выпил чашку чаю. Мне нужно было с кем-нибудь поговорить, но Сидней был в провинции. Как я жалел, что его нет со мной и я не могу рассказать ему о сегодняшнем вечере, особенно важном для меня после провала у Форстера.
Я чувствовал, что не смогу уснуть. От «Слона и Замка» я пошел к Кеннингтон-гейт и выпил еще одну чашку чаю. По дороге я все время разговаривал сам с собой и смеялся. И только в пять утра, в полном изнеможении, я наконец отправился спать.
Мистер Карно не был на премьере, но побывал на третьем спектакле, когда зрители встретили меня аплодисментами. В антракте он пришел за кулисы и, широко улыбаясь, велел мне пораньше утром зайти в контору подписать контракт.
Я не стал писать Сиднею о премьере, но теперь послал ему лаконичную телеграмму: «Подписал контракт на год по четыре фунта в неделю. Целую, Чарли». Мы играли «Футбольный матч» в Лондоне три с половиной месяца, а потом повезли его в провинцию.
Уэлдон играл в скетче тупого деревенщину, медлительного ланкаширского простака. Он очень нравился на севере Англии, но на юге не пользовался особым успехом. В Бристоле, Кардиффе, Плимуте и Саутгемтоне Уэлдона принимали холодно, и поэтому он был раздражителен, играл небрежно, а свою злость срывал на мне. По ходу действия он награждал меня множеством оплеух и подзатыльников, то есть он делал вид, что бьет меня, а в это время кто-нибудь за кулисами хлопал в ладоши – получался похожий звук. Но иногда Уэлдон бил по-настоящему – мне казалось потому, что завидовал.
В Бельфасте дело приняло совсем крутой оборот. Критики изругали Уэлдона, а меня похвалили. Этого Уэлдон уже не мог перенести, и в тот же вечер ударил меня в полную силу, разбив мне нос, так что мне уже было не до шуток. За кулисами я сказал ему, что если он еще раз сделает что-либо подобное, я проломлю ему голову гантелями, и добавил, что если его так мучает зависть, вовсе не обязательно вымещать ее на мне.
– Зависть? К тебе? – переспросил он презрительно. – Да у меня в заднице больше таланта, чем в тебе с головы до ног!
– Ах, вот где вы прячете ваш талант, – парировал я и быстро захлопнул дверь своей уборной.

[divider]

Перевод с английского: З. Гинзбург.

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin