TOP

Сторожа

Андрей Краснящих

 

работа художника Давида Хайкина (1927 – 2008)Лучше всего мне спалось, когда я работал ночным сторожем. Сторож — с ружьем или без, а у нас его не было сроду — должен обходить территорию каждый час, я не появлялся там годами, не вылезал из своей теплой, да что там теплой — жарко натопленной сторожки. Вместо меня это делал дед, он выходил на двор курить вонючие сигареты с мусорки — недалеко была свалка табачной фабрики — и, возвращаясь, произносил одну и ту же фразу: «Х…ёва бэз радива». Радио и вправду у нас забрали — чтоб прислушивались к звукам тишины за окном, а не к тому, что оно бубнило. Когда оно у нас еще было, дед слушал его с вечера до утра, все равно что, любую волну, и если я выключал, говорил: «Навищо? Увимкны його — нэхай брэшэ».
Территория авторемонтной базы «Биосервис» была огромной, ее ширь и гладь не сжимали даже окружавшие колхозные поля, с которых мы все кормились. Сварщики, слесари, газовщики, автомеханики, нет-нет и начальство — выходили за территорию прогуляться и подышать чистым воздухом, а возвращались кто с мешочком огурчиков, кто — кабачков, кто — лука. У всех были жены и дети, все были добытчиками.
С дедом — из-за радио и вонючих сигарет, да и сам дед порядком вонял, — кроме меня, никто не хотел дежурить. Его это ни капли не обижало, ему было все равно. Все равно было и мне: я спал, читал, читал, спал, изредка выходил на свалку проветриться или покормить собак; получал за это зарплату и, в общем-то, был доволен такой жизнью.
Иногда к нам в сторожку приходила уборщица — она искала не деда и не меня, а Костю Гончаря, в которого немножко влюбилась. Чтобы выразить или, быть может, доказать ему свою любовь, она приносила Гончарю котлеты. Костя смущался и потихоньку скармливал котлеты собаке — они, как и всё здесь, жутко воняли какой-то гадостью. Дед говорил, что за свалкой табачки — свалка мясокомбината, откуда все и берется. Дед называл уборщицу «эта мандёха»: возвращался с обхода, видел — в сторожке чисто; и спрашивал: «Эта мандёха приходила?» Она, когда выпивала, дразнила его: «Дед-дед, на х…й надет» — и заливалась смехом. Дед на нее не обижался: они дружили с незапамятных времен, и он ей прощал все, даже ее влюбчивость в студентов.
Нас было человек семь. Миша Лившиц — наш однокурсник и начинающий миллионер — арендовал на автобазе склад. Склад стал кожевенным цехом. С директором Тóлстым (а фамилия его заместителя была Худецкий) они договорились, что Миша посадит своих сторожей: так мы на последнем, дипломном курсе филфака влились в рабочий коллектив. Толстый взял нас к себе на работу, с зарплатой сторожей. Еще столько же нам доплачивал Миша — от себя. Девяносто первый год, все только и только начиналось.
Дед не был героической личностью, он боялся грабителей. Когда ночью подъезжала машина и в ворота светили фары, дед замыкал дверь сторожки на ломик и звонил Худецкому: «Панас Иваныч! Цэ вахта, тут хто-то прыйыхав». Ему говорилось, чтоб пошел и открыл, и дед, кряхтя и отплевываясь, шел открывать. Приехавшая машина загружала газовые баллоны — два или три — и уезжала. Дед возвращался в сторожку, снова зачем-то закрывался на лом и садился к окну — смотреть на ворота дальше. Он должен был каждый час обходить базу и, если что, звонить начальству, остальное его не касалось. Где-то дома деда ждала старуха, своя, а не служебная собака — это и был весь его капитал. Дед ни разу не поинтересовался, что я за книжку читаю, где учусь, что буду делать потом, не лез ко мне с разговорами — и это меня устраивало. У Кости, Немца, Вазика, Стёпы напарники были помоложе и пообщительней, иногда мы менялись сменами, и мне приходилось всю ночь отвечать на их вопросы или, кивая, вполуха выслушивать истории их жизней.
Все наши хотели попасть на смену с Рокитянским — худым, веселым, прикольным, совершенно не похожим на мрачных и быстро напивающихся бывших афганцев. Рокитянский не пил вообще, у него была машина, на которой он ездил в город за проститутками и все время привозил самых облезлых и зачуханных — «обсосин» и «ковырялок». Те ему делали минет — за перегородкой, где стоял поломанный диван, — и он их отвозил обратно. Он любил послушать и поговорить, все — хоть мы, хоть проститутки — были для него просто людьми, собеседниками. Еще у Рокитянского лежало в машине ружье, из которого он иногда давал пострелять — в деревья и по забору. К нашей глупой сторожевой собаке Рокитянский относился, как к своей собственной и привозил ей из дома не только кости, как многие из нас, но даже суп или борщ. Собака была глупой, потому что радостно приветствовала всех без исключения — и своих, и чужих, — лаяла только на кошек и никогда на тех, кто подъезжал вечерами к воротам. Она совершенно не годилась в сторожа. Собственно, как и все мы.
Рокитянский рисовал карикатуры — живые, с очень похожими физиономиями, все — с сексуальным сюжетом. У него была целая папка таких рисунков — на Толстого, на Худецкого, на бригадиров и на каждого рабочего. Они стояли со спущенными штанами, держа в руках огромные, с резьбой по всему стволу, члены и пытаясь их засунуть, ввинтить в выхлопные трубы машин, замочные скважины, горляшки газовых баллонов, в пасть Шарику и друг в друга. Словом, в любую дырку. Все — и кто засовывал, и кому засовывали — с жутко довольными улыбающимися лицами. (Огромный член и улыбающееся лицо были фирменным знаком Рокитянского.) У Кости — срубившего под Новый год в Ботаническом саду елочку, пойманного с поличным возле общежития и благодаря первому в Харькове коммерческому телеканалу «Тонис» ставшему звездой экрана — до сих пор где-то хранится рисунок, где он — понятно, во весь рот улыбаясь, — согнувшись, замахивается топором на маленькую елочку, а сзади его уже натягивает на чудовищных размеров член жизнерадостный милиционер. Ни тени конфликта. Полная идиллия.
Один раз Рокитянский от минета заразился триппером и не знал, что сказать жене: они занимались сексом каждый день, и отказ вызвал бы подозрения. И придумал: сунул член в банку с растворителем — «чтоб пошла аллергия: перебирал мотор, пошел отлить и взялся грязными руками». Когда Рокитянского увозила скорая, он улыбался.
«Пойихав дали ох…йки збыраты», — сказал дед. «Ох…йки збыраты» — значило у него ничего не делать или заниматься ерундой. В его глазах все мы збыралы ох…йки: Толстый — в своем кабинете; сварщики — в цеху; я — на диване в «отсосочной», с книжкой в руке. Даже Миша — как вихрь появляющийся, чтобы посмотреть, как дела, и уехать.
Сварщики, шоферы, рабочие один за другим переходили к Мише: полдня они теперь работали на Толстого и полдня, как только Толстый уезжал, — в Мишином цехе. «У Моисеича», — говорили они. Миша уже не только красил кожу, но шил из нее куртки и плащи. Черные, коричневые, темно-серые, темно-зеленые, они стопками, грудами лежали на складе, который Миша недавно взял в аренду у Толстого в придачу к цеху. У нас, сторожей, обязанностей прибавилось: теперь мы должны были по очереди дежурить возле склада и следить, чтоб ни свои, ни чужие из него ничего не вынесли.
Выносили, конечно, но так, не слишком наглея. Договаривались с нами, с завскладом, давали деньги. Дед все видел, но деньги брать отказывался. И отказывался охранять склад: «У тэбэ твий начальнык, в мэнэ — свий. Ото такэ».
Через какое-то время мне, правда, надоело слоняться у склада, и я вернулся в сторожку, к деду и книжке. Дед не одобрил моего возвращения: «Ты ж маешь бути там», — но никому ничего не сказал.
Завскладом теперь управлялся один, и весь приработок доставался ему. Мне к стипендии вполне хватало двойной зарплаты. Дед обходился своей одной и пенсией.
Миша продолжал расширяться: теперь он уже арендовал полбазы — под меховой цех и новые склады. Рабочих рук не хватало: он давал объявления в газетах. Недавно как раз появились «Реклама», «Премьер», «Харьковский курьер» и другие, отводившие много места объявлениям о найме. Да и старые газеты — «Красное знамя», ставшее «Временем», «Ленінська зміна» — «Событие», — все больше отдавались рекламе.
К концу нашей зимней сессии в «Биосервисе» не осталось работника, включая бухгалтеров, кто бы ни работал параллельно и у Миши. Разве что Толстый и Худецкий, хотя, конечно, свою зарплату у Миши получали и они.
Старые, автобазовские сторожа тоже теперь числились и у Миши, получая зарплату такую же, как и мы. Целиком, безраздельно «Биосервису» оставался принадлежать только дед. Он упорно стоял на своем: «Мени досыть отиейи базы. И п…здэць». Дедов «п…здэць» был тверже железа. Миша не настаивал. У него хватало забот: завести новое оборудование, расширить сферу сбыта — найти немцев или шведов; краска, химикалии, гарнитура… А к весне еще ферму для норок — чтоб выращивать, а не закупать.
Все так и получилось. К весне, еле-еле находя время для диплома, а писал он, если не ошибаюсь, что-то по русской литературе, Достоевский или Лесков, Миша арендовал уже весь «Биосервис» и еще гектаров пять рядом лежащих колхозных полей — под будущие фермы и цеха. К нам приезжали шведы и немцы — смотреть, вкладывать или не вкладывать в нас инвестиции. Миша поменял «шестерку» на иномарку — тогда только-только появились перегоняемые из Германии «вольво». Еще он купил переделанный под автобус оранжевый «КРАЗ» — развозить рабочих. Автобус по утрам забирал их у метро «Комсомольская» и вечером привозила обратно.
«Биосервис» еще значился везде как коммунальное предприятие, но фактически существовал лишь на бумаге. Ни авторемонтом, ни газоустановкой он уже не занимался, а вся прибыль шла от аренды. Базовская техника понемногу распродавалась, и в старые мехи вливалось новое вино: шведское, финское, японское. Рабочим выдали специальную форму — оранжевые комбинезоны со множеством больших и маленьких карманов. Сторожам, которые теперь назывались охранниками, — тоже: только без карманов и темно-синие. Еще Миша пообещал нам всем ружья — помповые, но стреляющие почти, как настоящие, громко.
Дед комбинезон не надел и ходил по базе в старой, вонючей, вылезшей клоками фуфайке. Он возвращался в сторожку, садился у окна и говорил: «Х…ёва бэз радива», — хотя в углу, прямо напротив стоял маленький телевизор, привезенный Мишей. Впрочем, я телевизор тоже не смотрел. Читал. Спалось мне все хуже: каждую ночь снились какие-то грабители, вооруженные, в масках, как в кино, и я, просыпаясь, долго не мог заснуть и бродил по базе. В лунном свете казалось, что их не одна, а две: посмотришь так — вроде все знакомое; посмотришь чуть-чуть по-другому — и вдруг фантастический пейзаж, везде затаились монстры. Дед читал где-то подобранную старую газету, сплевывал на пол и смотрел в окно. На пустую дорогу. Иногда он искоса поглядывал на телефон, но звонить было некому, от Худецкого давно уже никто не приезжал, и ничего не вывозилось.
Вернулся из больницы Рокитянский, и сразу ― как афганец — в начохраны. Рассказывал о медсестрах, показывал пачку новых рисунков — с докторами, больными, открученными и прикрученными не туда членами, просто членами, гоняющимися по коридорам за санитарами.
Однажды мы с Рокитянским стреляли по кустам, и он случайно подстрелили нашего пса. Пес издох у ворот; я видел, как они плачут — он и Рокитянский. Утром мы зарыли собаку у дальнего забора.
Нового пса через неделю привез Вазик. Огромного, черного, бешеного, на всех кидающегося. Вазик добирался на работу на каком-то грузовике, по дороге они заехали в детский сад, где сбесившийся пес искусал воспитательницу и несколько детей. Водитель — оказалось, что это живодер из санслужбы — еле поймал его петлей и затащил в кузов: воспитательницы просили не убивать пса на глазах у детей. «Щас отъедем», — сказал водитель Вазику. «Отдайте его нам в «Биосервис», — сказал Вазик.
Так на базе появился Демон. В первый же день он перегрыз цепь, искусал трех рабочих и Худецкого, сожрал живьем уборщицкую кошку, загнал всех в административный корпус и улегся у ворот, рыча и никого не впуская и не выпуская. Это был абсолютный охранник, только и вправду сбесившийся и не различавший своих и чужих.
Кое-как его изловили и снова посадили на цепь — на двойную. Три дня он терроризировал базу, кидаясь на всех без разбору, и на четвертый снова сорвался, выдернув цепь из стены. «Сделайте что-нибудь», — просил закрывшийся в своей машине Миша. Через полчаса должны были приехать немцы, времени ждать живодерку не оставалось. Это как раз должна была быть моя — моя и деда — смена. Но я тогда поменялся с Костей. Костя звонил Рокитянскому — Рокитянского не было дома. На пса бросились с палкой, пес ее вырвал и вцепился рабочему в ногу. Рабочий катался по земле и визжал. Костя метался в сторожке.
Изорвав ногу одного рабочего, пес бросился на другого, целя схватить за горло. Наверное, этому его тоже учили. Рабочий отмахивался ножом для разделки шкур и несколько раз удачно задел пса. Костя, полуоткрыв дверь сторожки, кидал по собаке битые кирпичи, но не попадал. В это время из-за бывшего монтажного цеха вышел, завершая обход, дед — в своей старой серой фуфайке. Пес, как верный Руслан или Алый, отреагировал на фуфайку мгновенно. Деду был конец. Он остановился, замер и смотрел, как пес гигантскими прыжками несется прямо на него. Все видели, как за несколько метров до деда пес, оттолкнувшись от земли, вытянулся в линию — от морды до хвоста, словно завис в воздухе, а потом, сгруппировавшись, обрушился на деда и свалил его с ног. И все видели, как через секунду пес облизывал деда ярко-красным большим языком. Дед умер или тогда, или раньше — то ли от удара, то ли от страха, то ли время пришло. Рассказывали, пса долго не могли отогнать от трупа. Рассказывали, что приехал Рокитянский и пристрелил его, но пес странным образом ожил. Рассказывали, что пса забили палками, но он оказался живуч и снова открыл глаза. Говорили, что ему удалось убежать, и он до сих пор где-то бродит, пугая ночами сторожей, — говорили те же самые люди, что видели его мертвую отрезанную голову, водруженную на кол, со свисающим языком и открытыми глазами. Я ничего этого не видел и никакого воя по ночам, как другие, не слышал. Когда я вышел на смену, остались только рассказы. Ночью я не спал, ходил вместо деда по территории, возвращаясь, сидел у окна. Без деда было немного… грустно — как деду без радио. Уныло.
Костя проработал еще месяц и ушел писать диплом. Уволились все наши — Вазик, Немец, Стёпа. Теперь оставшиеся дежурили по одному. Я проработал дольше всех — до самого лета и, кто знает, — может, застрял бы здесь на всю жизнь, если бы на моей смене — я снова спал спокойно — не разобрали новенький Мишин трактор. Остались только колеса. Рассчитывая меня, Миша, смущаясь, выдал ползарплаты, хотя, трактор, думаю, стоил тысячу моих зарплат.
Через полгода я узнал, что Мишу вело СБУ и поймало на взятке. Он ее кому-то давал. «Биосервис», точнее, Мишино ЧП перешло к новому, неизвестному мне хозяину.

В оформлении использована работа художника Давида Хайкина (1927 – 2008).

[divider]

Андрей Краснящих
Харьков

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin