TOP

Ночь в аэропорту

Татьяна Гоголевич
Лауреат премии журнала «Флорида» – 2009 г.

 

Отрывок из «Повести о Востоке»

1

Черное звездное небо вдруг переворачивается звездами вниз, одна из них стремительно растет и дробится на части, становится городом, необыкновенно красивым ночным городом, в центр которого опускается самолет.

Это самое первое впечатление от Ташкента. Самолет приземлился, и в уже открытый люк горьковато и горячо дохнуло древней пылью и розами.

Было около трех ночи. Мы спускались по трапу в теплую, коричневую и очень густую темноту, пахнущую цивилизацией, существующей века. У городов, долго стоящих на земле, запах, который проще почувствовать и понять, чем объяснить. Не просто запах пыли – но пыли, насыщенной солнцем, разогретым камнем, хлебом и еще чем-то вкусным, и чем-то, не имеющим аналогов в чувственной памяти, но начинающим звучать и тревожить.

В Куйбышеве мы промокли под осенним дождем, и в небе было холодно. Здешняя ночь согрела за секунды. Одежда высохла, пока шли от самолета к аэровокзалу. Все сильнее пахло невидимыми розами. Казалось, они росли прямо на летном поле.

Начиналась вторая половина сентября 1986 года. Ташкент был пунктом на пути в горы Чимгана.

Разговоры о поездке шли с весны. Вначале собралась большая абстрактная компания. Решили, что лучше ехать осенью, когда много фруктов, но уже не жарко.

Пришла осень, желающих лететь на Чимган осталось двое: друг и я. Друг, студент-политехник, в детские годы жил там неподалеку (потом оказалось: “неподалеку” – в соседней республике). А идея поездки, говоря вообще, принадлежала мне.

В юности так бывает – заводишь какую-нибудь фантазию и начинаешь с ней носиться. Как-то стало принято считать, что мне нравится Средняя Азия. Один мой друг подарил мне в этой связи книгу-альбом о древних городах Узбекистана, другой приятель – что-то подобное о пустынях мира. (Считалось также, что я в восторге от пустынь, особенно среднеазиатских.) Это были редкие по тем временам книги.

В нашем общежитии жила девочка, на курс младше меня. В тот год общежитие пело ее песни. Лучше всего была песня об Азии, написанная от лица мужчины, возвращающегося, через пески пустыни, к жене, с подарком. Снова Бухара, снова дома я, Азия моя, Азия…

Я тоже немного тосковала о неизвестной земле, о другой цивилизации, и искала приключений. Я ездила по стране, существовавшей в те годы, в поисках смутно понятной, но ускользающей завершенности, одна или с разными людьми, не повторяя их – начинаешь говорить фразу одному человеку, заканчиваешь другому. И в этом была легкость.

Но среднеазиатская поездка отличалась. Я не смогла воспринять Азию легко. В ней почувствовалось нечто печальное, не сказать – трагическое.

Спустя пару десятилетий, когда Интернета стало слишком много, на какое-то время мне показалось, что той Азии – затягивающей и нежной – больше нет.

Но, полагаю, она осталась (как и была) недоступной. Теперь – для большинства тех, кто фотографирует ее и пишет о ней. Она исчезла, словно ушла вглубь земли, на которой стояла тысячи лет.

Мы решили дождаться утра в аэропорту. Забросив рюкзаки в камеру хранения, пошли искать угол для сна.

Вокзал показался тесным для республиканской столицы. Возможно, из-за обилия людей и духоты. В невысоких залах люди сидели на лавочках и лежали на полу.

Узбеки, казахи, еще какие-то среднеазиатские национальности и восточные люди вида примерно армянского, славянские лица. Часто попадался на глаза общеевропейский тип без четкой этнической привязки. Много людей было в национальной одежде.

Перед отъездом смотрела в энциклопедии костюмы узбеков и казахов, узнавались элементы и того, и другого: узбекские полосатые халаты и свободные шелковые платья с ярким переливчатым рисунком и шароварами из-под них, более сдержанные казахские халаты-чапаны, жилеты и сапожки, узбекские и казахские тюбетейки.

Именно коренные жители Азии располагались прямо на каменных полах, застеленных одеждой, мешковиной и газетами – старые люди, дети, женщины, молодые девушки.

Удивляла общая безмолвная вежливость. Пока ходили по залам в поисках уютного угла, нам несколько раз молча (вариант: очень тихо) показывали места, где мы можем сесть. Люди разных национальностей поступали одинаково. Когда мы проходили мимо, они озирались вокруг, убирали багаж, если он занимал соседние места, брали на руки детей.

Без внешней приветливости, все выглядели утомленными. Пропеллеры вентиляторов еле крутились под потолком.

Под одним из таких вентиляторов (кондиционеров в те годы не существовало, во всяком случае, в ташкентском аэропорту) друг оставил меня, чтобы самому пробежаться по остальным залам аэровокзала.

Прежде я только слышала о Средней Азии. Были нянины рассказы о цветущих абрикосах, базарах с хитрыми продавцами и упрямых пыльных осликах. Рассказы друга о тысячелетней мозаике узбекских мечетей, выглядевшей так, как если бы ее положили сегодня, о домах из самана, окруженных, как крепостью, саманными же заборами – дувалами, об арыках и открытых верандах – айванах, где, в круглых клетках, жили перепелки. Еще – яркие, как россыпь звездочек в темную ночь, рассказы узбечки Нияры.

Вместе с Ниярой, золотой медалисткой, дочерью директора русской школы из Ферганы, мы поступали в куйбышевский медицинский. Нияра была умной девушкой, открытой не для всех, очень красивой какой-то немного печальной красотой. По-русски она говорила не хуже меня.

Мы жили в общежитии, готовились к экзаменам и читали русскую поэзию. Обе возили с собой тетрадки, в которые записывали любимые стихи. Ей нравилось читать мою, с “Озером” Андрея Вознесенского: “ Господи, это же ты вместо исповедальни горбишься у воды старой скамейкой цимбальной… ”

Однажды она познакомила меня с отцом. Директор школы продавал на куйбышевском рынке фрукты. Он жил в нескольких комнатах дорогого номера куйбышевской гостиницы, и, как мне показалось, стеснялся и того, что торговал на рынке, и своего роскошного номера.

Мы часами кружили по куйбышевским улицам, Нияра на ходу рассказывала об улицах Ферганы и Самарканда, где жила, о том, как пахнут горы, какой бывает весной пустыня, еще говорила: “Отец сказал: можно купить любой диплом, но не купишь знаний… Вокруг нас одни нацмены – уезжай в Россию…“

В семнадцать лет я оставалась абсолютной интернационалисткой, и уже не помню, по какому поводу она (она!) с горячностью уверяла меня, что такой быть нельзя: “Ты не знаешь, какие они. Они будут в лицо тебе улыбаться, а думать о тебе совсем другое”.

И вот Средняя Азия передо мной, и я, еще в аэропорту, начала ощущать, что рассказы о ней не передавали ее сути, одновременно простой и сложной, как запах или цвет, во всяком случае, такой же оттеночной и однозначной, как запах или цвет.

В русском языке нет слов, обозначающих то, с чем русский человек не сталкивается; русское описание Азии приблизительно. Рассказывающий знает, но не понимает слушающий… Как про цвет охры услышать, что он желтый. Потом увидеть: не желтый, не красный, не белый. Он охряной, цельносмешанный.

Кроме того, взгляд русского на Азию – взгляд контровой. Он как бы всегда против солнца, когда контуры наблюдаемого предмета слишком резки, но исчезают многие другие детали.

Если кто-нибудь вчитается в эти строки и задаст вопрос (подразумевая в качестве наблюдаемого Азию) об источнике света, о третьем, отвечу: мне и самой хотелось бы понять, что здесь выступает в роли источника света. Но что-то светит со стороны Азии в лицо русскому человеку, отвлекая внимание от нее самой, заставляя отворачиваться и закрывать глаза, и, в то же время, выявляя подробности неожиданные и запоминающиеся.

Лучше всего чувствовали себя на ташкентском аэровокзале старики. Они выглядели самыми оживленными и без конца ходили по залам с горячими чайниками – огромными запотевшими металлическими чайниками с деревянными ручками, размером с небольшой самовар. В таких чайниках на вокзале подавали кипяток. Старики доставали из своих тюков маленькие круглые чайнички и заваривали в них чай.

На азиатских стариках были теплые ватные халаты или пиджаки на вате, и тюбетейки, а на старых женщинах длинные, до колен или ниже, теплые жилеты, одетые поверх платья.

Эти восточные старики и старухи запомнились лучше всего. Детей на вокзале было много, но почти все они спали. Мужчины средних лет вели себя сдержанно, а женщин словно вообще не было, или если бы они были нарисованы или показаны на кинопленке – они лежали, сидели, что-то делали, что-то едва слышно говорили кому-то, куда-то шли, но при этом ухитрялись оставаться незаметными, не ощущаться, не присутствовать, несмотря на яркую одежду: шелковые платья в струящихся узорах, шелковые панталончики, золотые украшения. Имею в виду женщин в национальной одежде, прежде всего, но не только. А старые женщины, особенно совсем старые женщины, держались так же уверенно, как старые мужчины.

Вообще говоря, местные жители вычислялись по сдержанности. Залетные пташки вроде нас бросались в глаза, картинно шастая по всему залу, размахивая крыльями и шумно щелкая клювами.

Но о стариках. Во-первых, они были довольно живописно, и, повторяюсь, чересчур тепло (по-зимнему, как мне показалось) одеты. Во-вторых, они очень интересно заваривали чай. В-третьих, поразило отношение восточных людей к своим старикам.

Сначала я рассматривала не самих стариков, а заварочные чайники в их руках. Круглые, маленькие, расписанные орнаментом – голубым, синеватым, сизым, серебряно-синим, зеленоватым, они казались игрушечными в коричневых и заскорузлых, как старое дерево, руках, и выглядели очень нарядно и даже загадочно.

Эти маленькие чайники и большие пиалы, полусферы, тоже расписанные орнаментом, рассыпанные по всему залу, привлекали к себе. Чай сиял из чашек-пиал как драгоценность. Конечно, чай пили не только старики, но, все же, старики его пили чаще.

Они пили чай так же часто, как, например, в России курят.

Как раз слегка наискосок от меня сидел такой старик, сухой, скрюченный, с бородкой, одетый в заношенную тюбетейку и в старый халат поверх теплого, тоже сильно заношенного костюма. Он выглядел лет на восемьдесят-девяносто. Он медленно достал из своего багажа заварочный чайник и две пиалы, большую и поменьше. Они были с чуть стершимся рисунком, но очень красивые. Еще он достал металлическую коробочку с заваркой, и, не торопясь, с достоинством, поднял голову.

Мимо него в этот момент, с большим чайником в руках, быстрым шагом проходил мужчина лет тридцати пяти-сорока, тоже восточный, только одетый цивилизованно. Старик подозвал его жестом.

Последовавшую за этим сцену начала смотреть из любопытства – когда же молодому надоест, но потом не могла оторваться.

Сначала старик ополоснул свой чайник, слив воду в одну из пиал. Долго отмерял заварку. Чуть-чуть смочил ее горячей водой и стал чего-то ждать. Потом налил в чайник немного воды, набросил на чайник чистую тряпочку и снова ждал. Еще долил воды, насыпал еще заварки и вновь ждал. Перелил чай из чайника в свободную пиалу и обратно. Потом опустил пиалу с ненужной водой куда-то вниз и только после этого, тоже жестом – сухим жестом, в котором совсем немного теплоты – отпустил молодого.

На меня произвел впечатление и старик, возивший с собой специальную пиалу, чтобы ополаскивать чайник и сливать кипяток, и бледный от усталости более молодой человек, все это время стоявший рядом с чайником на весу и не торопивший старика. Это был хорошо одетый, и, скорее всего, успешный мужчина, а старик ему был никто, посторонний старик.

Старик, между тем, снял крышку своего чайника, открыв золотисто-зеленый чайный настой с золотой пеной на поверхности. Медленно размешал пену. Осторожно налил чай в пиалу. Его чай выглядел так здорово, что мне сильно захотелось этого чая.

Будто бы чувствуя мой взгляд, старик приподнял голову и стал так же медленно (как все делал) смотреть по сторонам, словно нащупывая того, кто на него смотрит. Взгляд у него был отрешенно-удивленный. Я опустила глаза прежде, чем он добрался до меня.

С другой стороны тоже сидел старик, не похожий на первого, бритый и в войлочном колпаке с загнутыми вверх полями. И тоже заваривал чай, но по-другому. У него также было несколько пиал, и он также несколько раз переливал чай из заварочного чайника в пиалу и обратно, покачивая в руках то чайничек, то пиалушку, но делал это как-то иначе, он не ждал, как первый старик, а постоянно крутил свои пиалы-чайнички в руках. Он заварил чай, и тут к нему подтянулись еще два старика в тюбетейках, и какая-то толстая восточная старушка в тюбетейке, сапожках и длинном жилете, с седыми косами до колен. Они о чем-то заговорили оживленно, но негромко, а потом стали пить чай и замолчали, только старушка что-то говорила время от времени – чуть громче, чем остальные, а старики кивали головами.

Прибежал друг с сообщением, что прохладных мест в аэровокзале нет. Решили выйти на воздух. Пока выбирались из запутанного пространства помещений, я, невольно рассматривая людей, вдруг разглядела нескольких девушек в национальной одежде.

Экзотические в длинных (ниже колен, иногда до лодыжек) платьях и шароварах длиннее платья, будто прорисованные, как на китайском шелке, тонкой кисточкой с черной тушью, они выглядели погруженными в себя. Но их было заметнее, чем женщин.

Где-то, опять ожидая друга, долго смотрела на девушку лет шестнадцати, лежащую на полу, среди тюков и чемоданов. Кроме нее, там должно было быть много людей – судя по площади, которую занимал багаж, по расстеленным на полу тряпкам. Но все куда-то ушли, и оставались только эта девушка, взрослая женщина и спящий мальчик.

Девушка словно находилась на берегу пруда или в саду. Она лежала, подвернув под себя тоненькие запястья в браслетах монетками и щиколотки – узенькие полоски кожи между шелковыми шароварами и обувью. Тюбетейка цвета золота с длинной причудливой бахромой, заплетенной в косички, чудесно смотрелась на фоне темных волос и смуглого лица. Лицо ее походило на открытое окно. Она смотрела перед собой, никого не видела, улыбалась чему-то, нежный огонь пробегал по лицу.

Взрослая женщина рядом с нею тоже не спала, но ее непроницаемое лицо словно накрыли невидимой паранджой.

Я вдруг вспомнила Нияру, и поняла, что теперь, в двадцать четыре года, не могу, как в семнадцать, открываться красоте безотносительно от всего. Почувствовав красоту девушки, я, одновременно, почувствовала ее чужой. Я не ощущала в себе ни капли расизма, но ощущение “свой – чужой” появилось во мне за эти семь лет, самой было непонятно, откуда.

Не потому, что я уже была намного старше этой ровесницы Нияры. Как раз к девочке в золотой тюбетейке я чувствовала симпатию, рождающуюся из похожести. Что-то мне говорило, что, скорее, между мною и женщинами моего возраста пропасть.

И еще – с самого начала пыталась понять, что же такое особенное есть во всем этом, что все время ощущается и присутствует во всем, как воздух, но удивляет, искала для этого определение и нашла: молчание. Я произнесла это слово, для себя, некоторое время спустя. Но почувствовала еще в аэропорту.

Молчание, первое открытие в Азии: молчание. На вокзале было тихо. Люди или говорили неслышно, или молчали. Молчали мужчины, молчали женщины, молчали старики, затягивающиеся зеленым чаем, как гашишем.

Это молчание не давило. Оно было не тяжелым, как бывает иногда, когда вместе много людей. Долгое и легкое, оно немного походило на мелодию: оно возникало и заканчивалось.

Возможно, для этого явления следовало бы подобрать другое слово, но не нашла в русском языке более верного.

На свежем воздухе удивило отсутствие людей, при переполненном вокзале, где люди лежали на полу.

Мы сразу оказались в уютном месте, про которое решили, что это пустой сквер, в темноте, нежной на ощупь и такой плотной, что запахи и звуки с трудом прорастали сквозь нее. Шары фонарей, похожие на желтые тропические плоды, таяли в черной листве.

Казалось, что пространство вокруг нас засажено многими деревьями, хотя различались только акация и еще какое-то дерево. Они смыкались вокруг двух скамеек, поставленных друг напротив друга. Над деревьями, в кружевной листве, висели большие звезды.

Мы решили устроиться на скамейках под деревьями, и тут стало чего-то не хватать – спальника, кажется. У нас с собою оказался только железный термос с чаем, заваренным еще в Куйбышеве.

Здесь должна сказать, что именно в ташкентском аэропорту произошли две неприятные истории.

Первая случилась в сквере. Там появился узбек, немолодой, лет под пятьдесят. Он выглядел восточным дэнди в хорошо сшитой, полагаю, дорогой одежде – белом пиджаке, белых брюках, черной рубашке. Его полное лицо также смотрелось дорогим и породистым.

Вероятно, он был пьян. Чем-то мы его раздражали. Он презрительно посмотрел на нас и, лицом к нам, помочился.

Затем он сел и еще какое-то время сидел и посматривал в нашу сторону, кривясь. Потом что-то пробормотал себе под нос и ушел.

Вторая история произошла в камере хранения, где, непривычно российскому глазу, работали одни мужчины.

Место, куда пристроили наш багаж, оказалось служебным помещением, которое закрыли до шести часов утра решетчатой дверью. Требовалось объяснить дежурному по камере хранения, что нам нужно взять что-то из рюкзаков, но оставить сами рюкзаки на прежнем месте.

Мой спутник собрался сказать это, но мне показалось, что у меня получится лучше, и я опередила его. Однако дежурный, худой узбек в синей рубашке, лет сорока, со строгим и уставшим сухим лицом, не дал мне высказаться. Он сказал: женщина, я поговорю с мужчиной. Это было непривычно, и я хотела ему возразить, но до меня вдруг дошло (как-то очень быстро), что это бесполезно.

Его тон был непреклонным, но не вызывающим, он просто хотел выслушать моего спутника и не хотел со мной говорить. К слову, проблема разрешилась примерно за время, пока я осознавала вышеизложенное.

На этом неприятности закончились. Возможно, потому, что эти две истории произошли в самом начале, ничего хуже не случилось.

Мы снова вышли в сквер, где уже никого, кроме ночи, не было, и, наконец, расположились на тех скамейках. После узбека, помочившегося у нас на глазах, я подозревала весь Ташкент в способности проделать то же самое. Но южная ночь была сладка, а тело все еще помнило и холод неба, просочившийся в щели самолета, и запах упавшей листвы в городе, откуда мы прилетели. С параллельной сознанию жадностью оно продолжало вбирать тепло.

Я растянулась поверх спальника на ребристой лавке, и почувствовала себя так, как если бы кто-то обнимал меня и баюкал.

К тому же, хотелось спать. Перед дорогой, за две недели, ночными дежурствами отработала месячную медсестринскую практику в гематологической клинике. За эти две недели чувства и мысли стали невесомыми. Собственно, я спала всего ночь накануне дороги, в соседнем с Куйбышевом областном городе, куда заехала взять у матери другого своего друга письмо и подарок для ее подруги, директора русской школы в Бричмулле, куда мы собирались заехать.

Где-то негромко звучала – больше угадывалась, чем слышалась – восточная музыка. Звенели цикады. Тихие птицы возились в кустах. Кто-то из них вскрикнул в ветвях шепотом. Какие-то плоды падали на асфальт с хлопком, похожим на приглушенный выстрел. Ночь была такой темной, что фонари освещали ее совсем слегка. Они будто бы светили из-под черного платка. Но мотыльки, все же, находили их, и стукались об их стекла.

Еле уловимый ветерок проходил по кустам, выплескивая запах роз, пахнущих, как дорогое вино, налитое (почему-то!) в глиняный кувшин. Аромат незнакомой земли, этих роз и коры незнакомых деревьев ощущался в темноте как несильное сияние, он не сквозил, а бродил в тяжелой мягкой черноте. И, по-прежнему, чуть-чуть, нежно, пахло пылью.

Эта черная гавань рождала чувство скорее провинции, чем республиканской столицы. Закрывая глаза, подумала: почему это место называют востоком? ведь это юг. В сознании прошла карта, у которой стояла в куйбышевском аэропорту, Ташкент всего на одну параллель восточнее Куйбышева.

Самолет взревел, его рев завяз в темноте. Теплый воздух, прикасающийся к коже мягкой тканью (не русский ситец, но шелк или бархат), обещал многое.

Большая, с воробья, бабочка села на скамейку рядом с моей рукой.

[divider]

Татьяна Гоголевич
Тольятти

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin