TOP

Колька

Андрей Краснящих

 

У собак существует поверье: если тебя сфотографировали, твоя душа навеки остаeтся в коробке фотоаппарата, — поэтому собаки с такой неохотой подставляют свои симпатичные мордашки под дуло объектива.

* * *
Если бы я был женщиной, я бы никогда не брался сочинять гороскопы. Но я был мужчиной и работал в газете, где, кроме всего прочего, печатались гороскопы на следующую неделю. И кто-то должен был их придумывать. В те годы — самое начало девяностых — в штатном расписании газет еще не были предусмотрены свои астрологи, и мне, пишущему о семейных, межличностных и социальных проблемах — одним словом, об общечеловеческом, ― дали в придачу еще и гороскопы. Сочинял я их не совсем от балды — все-таки с различными типами человеческого характера мне время от времени приходилось встречаться, и я изображал эти типажи и их проблемы в своих очерках и статьях. А также — если было нужно — в памфлетах. Памфлеты у меня почему-то получались лучше всего. Особенно заголовки к ним, которые потом вычеркивались и переписывались ответсеком. Например, заголовок «Шоколадный торт “Триумф”, самоназвание — Вонючка» он сокращал до просто «Торт “Триумф”»; в названии очерка о новейших эзотерических учениях — «Есть многое на свете, брат Конфуцио…» — вычеркивал последние два слова, зато «свете» зачем-то писал с большой буквы, наверное, для большего пафоса, как в словах «Вера», «Надежда», «Любовь»; а заголовок репортажной статьи о графологии — «Если твой завиток от “щ” в слове “щикатурка” слегка задирается вправо, то ты человек добрый, открытый миру и немножко безграмотный», удачный настолько, что мой коллега-спецкор Дима Парадигма, специалист по ложной этимологии, читая, на глазах наливался черно-белой завистью, — вычеркивал целиком и писал сверху тупо — «Графология». Не знаю, может быть, меня отдали гороскопам на перевоспитание. Не знаю.
Колька — я так и не узнал ее полного имени — пришла к нам в редакцию, когда опубликовали мой четвертый гороскоп, и потребовала знакомства с «астрологом». Она явно рассчитывала на встречу с длиннобелобородым стариком в старорежимных мантии и колпаке, а ее отвели ко мне. «Моднявый такой, симпотный, молодой», — рассказывала она потом Диме Парадигме, а он — мне. Колька же предстала передо мной маленькой плюгавенькой фурией, чуть ли не карлицей, со всклокоченными волосами, стоящими на голове, как антенны, и с такой светожизнемаскировкой на лице, как будто бы она красилась в последнем вагоне скорого поезда. Какой-то балахон невозможной расцветки, какие-то огромные полуботинки-полубутсы, какое-то, до колен, ожерелье из пластмассовых, величиной в страусиное яйцо бусин. И в правой руке поводок с ошейником для собаки, хотя никакой собаки у нее сроду не было (сначала я не на шутку испугался, решив, что она пришла отстегать этим ошейником меня, но он, как потом выяснилось, оказался для другой, более мистической цели). Больше всего Колька походила на недоуродованную копию маленького хиппи — героя взрослого мультфильма — или на выведенного неправильным способом, с нарушением всех технологий («полфунта конского навоза, унция лягушачьей секреции») гомункулуса.
Собственно, она и была моим гомункулусом — человечком, которого я выдумал, сочиняя для газеты гороскопы. Философ-философ Евгений, мой лепший корефан, завотделом животноводства и растениеводства, так и сказал мне, узнав, что прибилось к нашему берегу: «Смотри, это твой первый настоящий креатив, фиглярушка».
Дело в том, что Колька появилась в нашей редакции только потому, что сочиненные мною гороскопы один в один совпадали с линией ее ежедневной жизни. Если я писал, что в среду козерог упадет — а Колька была не кем иным, как распрекрасным козерогом, — то Колька обязательно падала, причем падала как положено: с ушибами, синяками, лицом в грязь, — а если, что в четверг козерог найдет на дороге тысячу долларов, то Колька их непременно находила — все по новому стольничку, стянутые праздничной ярко-красной резиночкой. Кто, скажите, на ее месте не уверовал бы после этого в меня, как в создателя? Я и сам, посомневавшись, конечно, какое-то время, уверовал.
К тому же Колька жутко любила мистифицирование и мистифицировала меня нещадно и по любому поводу. Еще в самом начале нашего знакомства, когда я спросил, как же она жила до меня, до своего создателя, Колька, взяв паузу, чтобы пару минут покрасоваться-порисоваться около нашего редакционного зеркала и построить ему глазки, ответила, что никак. Не было, видите ли, ее до встречи со мной, не помнит она ничего. «Так из чего же ты тогда материализовалась, моя душа? — спросил я Кольку, прищурившись — это означало: с ехидцей. — Неужели из моих букв?» «Из твоих букв», — глазом не моргнув, ответила Колька и снова обратилась к зеркалу, будто и в самом деле познакомилась с собой меньше месяца назад и еще не успела как следует на себя насмотреться.
Первое время вся редакция просто угорала от меня и моей, мягко скажем, все ж таки необычной знакомой: «А наш-то фиглярушка в господь-боги пошел! Смотри, какую Еву создал на ровном месте!» – «Это не Ева, это Лилит — Белая Богиня, Ангел Тьмы, — Ева появится позже!» – «М-да, каков создатель…» Кто-то из них насвистывал мне из-за двери мотивчик «Мага-неудачника» (или эта песня называлась «Волшебник-недоучка»?) Пугачевой, кто-то чуть ли не шепотом — типа интимно, — хорошо, хоть в бок, как в таких случаях в фильмах, не толкал — спрашивал меня в курилке, что, такая отвязная, безбашенная девка, наверное, и в постели должна быть отбитой на всю голову…
Но очень скоро издёвочки и шуточки вокруг меня и моей Кольки прекратились: Колька оказалась отлично приспособлена для жизни в обществе — даже в таком зверинце, как наша редакция — и просто очаровала, а потом и влюбила в себя всех и вся, кто имел хоть какое-то отношение ко второй древнейшей профессии. Она придумывала суперостроумные заголовки к материалам любого жанра («Ну и где, Гаврило, твой принцип?» — о поэте-депутате-перебежчике из лагеря демократов в лагерь консерваторов Гавриле Принципе; «Критика искусственного разума» — к аналитической статье о новейшей модели компьютера; «Резкий Перес» — о докладе председателя ООН Переса де Куэльяра, в котором он как-то не слишком хорошо отозвался о темпах разоружения в СССР; «Короче — вилы» — об одном кооперативе, придумавшем экономить на длине вил и быстро разорившемся). От таких заголовков толстый ответсек впадал в какой-то хрюкающий восторг и кричал, что скоро мы сожрем всех конкурентов. А в курилке, давясь от хи-хи и ха-ха, рассказывали, что у Кольки на каждый официальный вариант заголовка есть в запасе как минимум один неофициальный и неприличный, вроде того, которым она наградила профессорскую тошнягу о тайне Фортинбраса, посвященную трехсотдевяностолетию «Гамлета», или тот, что она, резвяся и играя, оставила на стенде со статьей о перебоях с табачной продукцией — «Курево без квасива…». Ладно — заголовки, а какие мое чудное создание Колька рисовала карикатуры! А ее шуточки-прибауточки: «Ничего, скоро и около нашего дома перевернётся “Камаз” с конфетами» и «Харьков. Праздник, который не всегда с тобой». Кстати, Колька считала себя, как и все мы, харьковчане, харьковчанкой, хоть и утверждала по-прежнему, с упорством, которому могло бы позавидовать любое парнокопытное, да и непарнокопытное тоже, что совершенно не помнит, ни где, ни когда родилась. «Появилась тут, и всё», — отрезáла, как столовым ножом, Колька и отворачивалась в сторону, ища глазами зеркало, будто зеркала в нашей редакции были везде.
Ну, появилась и появилась, никто из нас особенно такими вопросами Кольку не донимал: мало ли людей без прошлого и, скажу больше, глядя из сегодняшнего дня, без будущего работало в нашей распрекрасной редакции. Эка, в общем-то, невидаль. Другое дело — не как, а зачем у нас появилась Колька, с какой такой своей целью. И тут уже мне повезло больше остальных: истинную причину знал один я. Не потому, что был создателем Кольки — какой я к чёрту создатель? я фиглярушка, — а потому что сама Колька мне и только мне рассказала об этом. Она хотела, чтобы я придумал ей настоящую любовь. Не ту, которая плещется в сердце ко всем людям — лишь бы плескаться, такая любовь была Кольке не нужна, она ее знала; а ту, которая приходит, если захочет, только раз, и даже уходя, оставляет после себя такие горы счастья, на которые можно потом лазить и лазить всю жизнь. За эту любовь Колька была согласна недополучать от меня еженедельно по тысяче долларов, да и на другие тяготы и лишения готова была пойти —ради этого чувства. Кто ей об этом рассказал, откуда она узнала, что такое иногда бывает, — это так и оставалось тайной даже для меня.
Разве сложно мне было написать, что козерогу на этой неделе предстоит влюбиться по-настоящему? — нет, не сложно, но я почему-то всё оттягивал и оттягивал этот момент и вместо этого придумывал Кольке то одно, то другое, но совсем не то, о чем она меня так просила. Что-то — может, жизненный опыт, не знаю, может, что-то еще, интуиция — удерживало, вцепившись в мою шариковую ручку руками и ногами, от этого шага, и я всякий раз откладывал его на потом — когда уже не хватит сил противостоять колькиному натиску. А мой жаждующий любви гомункулус — моя Колька — врывался ко мне, как черт, — каждую пятницу с утра пораньше и вместо «доброго утра», вместо чашечки кофе, хлопал на мой стол газету и верещал: «Что это опять за порнота! Зачем мне твои тупые долгожданные встречи с родственниками и старыми друзьями?! Где моя распрогрёбаная любовь?!»
Я вытирал со стола пролитый кофе, закрывал поплотнее дверь и часами объяснял Кольке, что распрогрёбаная любовь так легко — раз, и на тебе — никому не дается, что нужно ждать и верить, и вообще — если я еще раз услышу про грёбаную любовь, то она и будет грёбаной. Колька утихала, смирнела, скучнела и уходила к машинисткам стрельнуть сигарету с ментолом, а я, оставаясь один, сидел и думал, какая же я все-таки сволочь и садист, причем до омерзения взрослая сволочь.
Нашим редакционным бородатеньким и очкастеньким пираньям пера надо было хоть как-то объяснять себе наши с Колькой еженедельные скандалы, и вскоре по этажам поползли слухи — собственно они уже давно ползли, но медленно и лениво, а теперь поползли в ускоренном темпе, — что наша Колька по мне сохнет, а я — чёртов фиглярушка — ее мучаю. «Не могла, что ли, бедная, глупая, — долетало до меня из всех щелей, — влюбиться в Евгения: он такой умный. Или в Гарика Пеликяна — он надежный и толстый. А ее угораздило в этого балбеса». Три ха-ха! — знали бы они, как мучает этого балбеса его серьезность и как он хочет снова стать несерьезным.
Долго так тянуться, конечно, не могло: я держался, сколько хватало сил, еще месяц или больше, выкручиваясь перед Колькой наспех сляпанными из того, что валялось под рукой, оговорками, но Колька мрачнела и мрачнела, курила и курила, всё подряд, даже парадигмовскую «Ватру», коллектив — осёл безмозглый! — наседал, твердо решив осчастливить Кольку и меня нашей женитьбой, и я — завотделом семейных, межличностных и социальных проблем и по совместительству маг-недоучка — сдался. Сломался и сдался. И вышла Кольке полная освободиловка от всех нас и прежде всего от меня — так я думал — в форме приписки к гороскопу на следующий четверг: «В этот день козерог обязательно влюбится и обретет наконец свое полное счастье».
Полное счастье! — каким теперь эти слова отдают для меня идиотизмом! Полное счастье! — если я, главред собственной серьезной газеты, вижу сейчас эти слова на ее страницах, я их тут же, как мерзость, вычеркиваю. Полное счастье! — чего бы я ни дал сейчас, чтобы вычеркнуть их из моей жизни навсегда.
Колька, понятно, прочитав свой гороскоп, возликовала — это даже трудно было назвать ликованием, это была настоящая полноценная истерика: с воплями, соплями и слезами — так из Кольки в предельно сжатом, сконденсированном виде выходило напряженное ожидание любви, освобождая для нее — самой любви — место. И судя по всему, места для любви в душе этой пигалицы было несоразмерно много, а сама ее душа оказалась таких чудовищных размеров, что могла бы поглотить без остатка всю нашу редакцию, весь Харьков, целый мир. И теперь, когда это место предстояло занять одному-единственному человеку, я желал только одного — оказаться или не оказаться этим человеком.
Я и вправду тогда уже совершенно запутался в своих желаниях. Всю последнюю неделю — с пятницы по среду — я словно снаряжал Кольку в бессрочное дальнее плаванье: дарил ей ненужные подарки, носил для неё на работу букеты цветов — и тех, что пахнут как в раю, и тех, что не пахнут совсем, — и конечно же, каждую свободную минуту старался провести рядом с ней, рассказывая ей — в качестве наглядных наставлений и рекомендаций — о своей жизни и о том, что я о ней думаю.
Вся редакция — жить им долго и счастливо — тут же, разумеется, решила, что я влюбился в Кольку, и облегченно вздохнула — застоялый за два месяца ожиданий углерод вырвался из легких и унесся черт знает куда в небо.
В среду — перед четвергом — вечером я пригласил Кольку в ресторан. Мне было наплевать на то, что она придет туда в своих невероятного размера бутсах, убийственном макияже и с собачьим поводком в руке. Мне тогда уже, честное слово, было на многое наплевать. Но Колька, обманув мои храбрые ожидания, пришла ко мне вся беленькая и легенькая, как невеста, — в тонком платьице, туфельках-лодочках, накинутом на голые плечи чем-то кружевном и с большой, перевязанной ленточкой коробкой в руках. Я забыл, что передо мной сидел мой гомункулус, моя креатура, и смотрел на хрупкую и очень красивую женщину Кольку, и вместо нее ловил взгляды окружающих, которых она не замечала.
— Ну вот, фиглярушка, — сказала моя Колька. — Ты сделал для меня все, что может сделать создатель для своего создания: вдохнул в меня жизнь, дал мне частичку себя, окружил хорошими людьми, показал, как завоевывать их внимание и симпатию, — и даже готов освободить меня от себя. Отпустить на все четыре стороны. Не жалко, фиглярушка?
Глупый вопрос, настолько глупый, что я ничего не ответил.
— А если б я была просто женщиной, а не придуманной тобой? Если б не принадлежала тебе целиком с самого начала, с самого первого дня — ведь не отпустил бы? Не отпустил?
Я пожал плечами. Колька помолчала.
— Ах, фиглярушка-фиглярушка, мой бог и герой, неужели все создатели такие ненормальные? — Колька тихонько рассмеялась. — Или ты у них самый ненормальный?
Что я ей мог ответить — что не знаю других создателей, кроме себя?
— Ладно, фиглярушка, — сказала Колька, посерьезнев. — Чего это я в самом деле тебя пытаю? Это тебе, — и она протянула мне белую коробку.
Я улыбнулся и потянул за ленточку, хотя и так знал, что там — пустой собачий ошейник с поводком: ни ботинки-бутсы, ни страшенных размеров балахон туда просто не влезли бы.
— На память, — улыбнулась Колька. — А может, еще кому пригодится.
Кому может пригодиться пустой ошейник? У кого есть собака — у того есть и ошейник; у кого нет — тому не нужен и поводок.
— Завтра — четверг, — сказал я, расплачиваясь. — Придешь рассказать, в кого влюбишься?
Колька посмотрела на меня долгим-долгим, переполненным через край жалостью взглядом — как на дурачка. Так, что я и сам себя под этим взглядом почувствовал дурачком. Но дурачком я не был — я знал, что делаю.
Так мы и попрощались.
Как и следовало думать, ни завтра, ни через день, ни после Колька не пришла. Я еще какое-то время писал для нее гороскопы, то так, то эдак раскрашивая ей жизнь самыми яркими красками, а потом отпустил насовсем. А вскоре и закончилась эпоха гороскопов, и началась эпоха комиксов. Работы у меня прибавилось — комиксы требовали гораздо больше сил, времени и терпения, и газетной площади тоже, но оставались при этом всегда лишь комиксами — двумерными цветными картинками. Не знаю, должно быть, я исписался и выдохся, всего себя вложил в Кольку.
А поводок — вот он — лежит, свернутый, на столе. Может, когда-нибудь я и в самом деле заведу себе собаку.

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin