TOP

Несколько любовных историй

Андрей Краснящих

 

1

работа Вагрича БахчанянаЕсть разные уровни эгоизма: можно все откровенно хапать под себя, требуя всегда себе лучший кусок и лучшую вещь, а можно — и это, наверное, называется садизмом или мазохизмом — ничего не хапать и всё отдавать другому, но так это делать, что сразу становится видно — ты отрываешь от сердца, и ждешь еще большей, во много раз превосходящей твою жертву награды за своё самоотречение.
Второй вид эгоизма обычно страшнее первого: он требует не какой-то определенной вещи и даже не всех самых лучших вещей в мире — а всего мира. Он хочет, чтобы весь мир стоял перед ним на коленях и каялся за свою черствость — за то, что обидел тебя, не увидев в твоем подарке подвига и жертвы и приняв его просто как подарок. Каялся и умолял взять подарок обратно.

* * *

Лена (настоящее имя полностью табуировано) была женщиной шумной, капризной и глубоко декольтированной, чтобы все видели, какая у нее большая грудь — а значит, и душа. Она же хотела только одного — чтобы каждый бросавший ее мужчина испытывал такие угрызения совести, от которых обычный человек сходит с ума и кончает жизнь самоубийством. Больше ей в жизни ничего было не надо, даже того, чтобы ее мужчины с ней оставались. Выдающееся качество — приносить в жертву себя ради самой себя. Каждому новому мужчине она устраивала такую адскую, переполненную капризами и упреками, жизнь, что он сбегал от нашей Леночки на третий же день.
Но не размер души отражала огромная Леночкина грудь, а размер ее эго. Путать эго и душу — это свойственно многим людям.
Каждый очередной ленин мужчина неизменно становился заложником предыдущих и всех негативных, болезненных, переживаний Лены, связанных с ее неудавшимися отношениями с мужчинами и, оставаясь с Леной, брал на себя ответственность за то плохое, что они для нее сделали, и за то хорошее, чего не сделали. Обычно мужчине, познакомившемуся с женщиной, для того, чтобы завоевать ее расположение, необходимо проявлять максимум своих положительных качеств и добродетелей — щедрости, благородства, заботливости, деликатности; в случае же с Леной мужчине приходилось вдвойне трудно — сначала он должен был доказать, что не обладает пороками своих предшественников, или хотя бы что этих пороков у него несоизмеримо меньше, чем было у них, и лишь потом ему разрешалось продемонстрировать собственные добродетели. Чаще всего это было для мужчины непосильной задачей — Лена не принимала других способов доказательства непричастности к преступлениям мужского пола, кроме покаяния.
Легко предположить, что в такой ситуации мужчины с уравновешенной психикой и развитым чувством внутреннего достоинства выбывали из игры еще на первом этапе взаимоотношений с Леночкой, а к финалу доходили только типы с гипертрофированным эго, но почти бездушные, поставившие себе за цель поломать Лену как личность — укротить строптивицу всеми доступными, в том числе и бесчеловечными способами, чтобы лишний раз потешить свое я. Либо уже полные размазни, сорокалетние инфантилы — маменькины сынки, привыкшие и готовые по любому поводу просить прощения и снисхожденья. Либо отпетые маньяки — всех мастей, — терпеливо ждущие своего часа, чтобы накинуться на жертву и отомстить ей как обидчику, а до тех пор всеми силами изображающие смирение и покладистость.
В итоге Леночка всегда получала от мужчин то, чего более всего боялась, и со временем, в силу привыкания, наверное, на что все больше рассчитывала — жестокое обхождение, ложь, измены, подлость или бьющее через край равнодушие. По закону отсева каждый последующий остававшийся с Леной мужчина был еще изощреннее и извращеннее в пытках, и физических, и моральных, которые Леночке предстояло вынести в финале; и каждый следующий разрыв отношений сопровождался все более бурными проявлениями взаимной ненависти.
В конце концов — можете не сомневаться — Леночка найдет себе такого мужчину, который с наслаждением отрежет ей голову или удавит бельевой веревкой. Может быть, этим мужчиной буду я.

 
 

2

Память — это как хочешь посмотреть в окно, увидеть то, что за ним, а все время смотришь и смотришь на него и не можешь оторвать взгляда от всех этих точечек, царапинок и разводов на стекле.

* * *

У Марины был талисман от любви. Благодаря этому талисману Марина ни в кого не влюблялась. Все ее подруги и друзья влюблялись друг в друга и первых встречных, а Марина — нет. Я познакомился с ней, когда Марине было уже тридцать, и дал себе клятву, что она меня полюбит. Я должен был стать ее идеальным мужчиной, но проблема в том, что Марине идеальный мужчина не требовался — ей всецело хватало меня с моими достоинствами и недостатками. Это не укладывалось в моей голове — как же так: я работаю над собой, стараюсь быть лучше, чем я есть, каждый день приношу своей избраннице по маленькому подвигу, а она довольствуется мной вчерашним, худшим, чем завтрашний, еще и посмеивается над моими усилиями сделать ее жизнь прекрасней? Невозможно было слышать ее со всем согласных фраз и видеть ее всем довольных улыбающихся глаз.
— Ты лишаешь меня стимула к развитию, — говорил я. — У меня должен быть стимул.
Марина улыбалась, словно соглашаясь, но я видел, что в ее глазах нет и намека на желание помочь мне. Кто-нибудь когда-нибудь видел, как крестятся нолики? Вот и моя Марина улыбалась так, будто что бы я ни сказал и ни сделал, это не добавит в ее полный, закругленный мир ни капли счастья или совершенства, будто все и так настолько хорошо, что лучше будет только через край. Кто-нибудь когда-нибудь видел, как обнуляются крестики? Так и я сдувался, стушевывался, в изначальном, вложенном в него Достоевским, смысле этого слова, — то есть превращался в крошечное пятнышко туши, в ничто, когда видел, как мой круглый нолик открещивается от любых моих попыток обогатить ее жизнь моим участием и вниманием.
Когда я был рядом с ней — Марина светилась счастьем, но я ни на грамм не сомневался, что когда ухожу от нее, она все так же продолжает излучать полное довольство жизнью и не тоскует по мне ни секунды. Что же, получается, любовь — это тоска по другому, — думал я, — в большей степени, нежели ощущение счастья и покоя, когда любимый человек находится рядом? Если так, то Марина и в самом деле меня не любит и никогда не полюбит.
Конечно же, время от времени я провоцировал ее на экстаз — в первичном значении этого слова — на то, чтобы вывести ее из себя, — и конечно же, у меня ничего не получалось: Маринка была непробиваема, непрошибаема, непроницаема. Что же должно случиться, — думал я, что заставило бы эту женщину страдать, мучиться, бушевать и в итоге разорвать, как платье, оболочку собственного безмятежного мира, чтобы выйти к нам голой, незащищенной, с любовью?
Мне этого сделать не удалось, и ответа я так и не нашел.

 
 

3

Каждый седьмой англичанин говорит, что видел привидение, — ну вот что с этим делать?

* * *

Однажды я влюбился в призрак. Да-да, в самый настоящий призрак — каким его изображают в фильмах: бледный, прозрачный, грустный, приходящий по ночам призрак молодой женщины. Я не знаю, как точнее передать мои чувства: в них не было ничего плотского, никакого желания прикоснуться, прижаться, обладать, никакой надежды на взаимность или хоть кратковременное, но совместное будущее, мои чувства к призраку ничем не напоминали обычной любовной горячки, обжигающей страсти и леденящего душу томления, но все же это была любовь ― сердце мое замирало и останавливалось за час-два до нашей встречи, и начинало трепетать, наполняясь безграничной нежностью, в ту минуту, как она появлялась, словно сплетаясь из лунного света, ровно в полночь, а когда уходила — так же пунктуально, ровно в три, превращаясь в лунный свет, — сразу же принималось тосковать в ожидании следующей лунной ночи. Моя возлюбленная приходила ко мне только лунными ночами.
Моя безнадежно печальная любовь была еще печальней оттого, что мне ни разу не посчастливилось разглядеть черты лица ночной гостьи: лунный свет всегда падал на нее таким образом, что я мог видеть только слабо подсвечиваемый им силуэт, как мне казалось, молодой, как мне казалось, очень красивой женщины.
Я так отчаянно жаждал разглядеть ее лицо, что постепенно — прошел месяц или больше со времени нашего знакомства — приучил себя примеривать к силуэту моей нынешней возлюбленной лица предыдущих. Это необычайно увлекло меня, может быть потому, что хоть как-то, хоть так, заглушало в моем сердце печаль.
— Света, — называл я свою бестелесную возлюбленную именем одной из прошлых любовей. — Света. — И мне чудилось, что застывший передо мной призрак и впрямь Света, умершая и пришедшая после смерти ко мне, хоть на самом деле Света благополучно здравствовала и жила рядом, за три квартала.
— Ира, — говорил я призраку, — Ира! — И он улыбался мне улыбкою Иры, будто бы скончавшейся от тоски по мне, а не вышедшей после нашего расставания замуж за моего давнего приятеля Мишку Рыжова.
— Наташа, — шептал я, — Наташенька! — и Наташенька вновь, как когда-то, прижималась ко мне мягким и горячим, а не холодным и мертвым телом.
Вскоре, представляя своих возлюбленных умершими, я привык думать о них как мертвых и, встречая их на улице, здороваясь с ними, воспринимал эти встречи с тем же мистическим чувством, с каким и ночные визиты призрака. Вот, говорил я себе, значит, бывают призраки ночные и дневные. И те, и эти способны сделать твою жизнь несчастной или осчастливить тебя безмерно.
Мой призрак с лицом Наташи-Светы-Иры-Оли все так же, в каждую лунную полночь приходил ко мне на свидание, и я все так же — с замирающим сердцем — ждал встречи с ним. Наша молчаливая любовь продолжалась еще два года, пока я в силу обстоятельств не был вынужден переехать на другую, поменьше и скромнее в удобствах, квартиру, куда моя неземная возлюбленная за мной не последовала. С тех пор мы ни разу не виделись, и возможно, сегодня она по-прежнему каждую лунную ночь приходит на место наших встреч, где ждет и любит ее уже другой мужчина.

 
 

4

Рассказывает Женька: «Еду в поезде. Ребята молодые сидят, спортсмены. Разговорились. Я у них спрашиваю: «Мастера и Маргариту» читали? Нет. А «Идиота»? Тоже нет. Ну хоть «Золотого теленка»? О самом элементарном спрашиваю, не о Шишкине, не о Левкине ведь. Прикинь, они вообще ничего не читают! Вообще!! «Щас, — говорю, — выведу вас всех в тамбур и набью морду». Они: «Жень, ну чего ты наезжаешь, мы же не виноваты…»

* * *

Девушка-женщина Ирина, как говорили в XX веке, была начитанной. Первым делом, как только мы познакомились, она спросила:
— Ты «Мастера и Маргариту» читал?
— А куда бы я делся? — ответил я.
— Ну и как тебе? — спросила она.
Я подумал-подумал, как мне «Мастер и Маргарита», и промолчал. Не знаю, как девушка-женщина Ирина истолковала мое молчание, но оно явно определило характер наших дальнейших отношений. Девушка-женщина Ирина спрашивала меня, читал ли я ту или другую книгу, и я отвечал «да» или «нет» — в зависимости от обстоятельств. По ночам мне снилось, как моя Ирина в высокой собольей шапке и сарафане приставляет мне к горлу остро отточенный кинжал и с ехидцей спрашивает: «Давно ли ты, православный, Бродского читал?»
А наяву мне все больше и больше хотелось ответить на ее сакраментальный вопрос «Ну и как оно тебе?» — «Большая. Толстая. Хреновая. Книга».
Но я любил девушку-женщину Ирину. Любил, как она смотрит на меня, когда я снимаю с нее очки. Любил ее маленькие пальчики, с одинаковой легкостью перелистывающие страницы книги и перебирающие мои волосы. Запах ее кожи, пахнущей как-то по-особенному приятно, как новенькая, еще никем не читанная книжка.
В то время я работал над своим первым в жизни романом — он казался мне не романом, как у всех, а каким-то нарушением всех правил и норм — и все никак не мог найти, придумать для него то одного, то другого: второстепенного героя, подспудной, но очень важной коллизии, концовки главы или направления в развитии отношений его и ее. Девушка-женщина Ирина постоянно вмешивалась в этот сложный для меня творческий процесс и старалась дать совет по любому поводу. «А вот у Толстого это было так», — говорила она. «А в японской литературе главный жанр — сисё-сэцу, «роман о себе», дневник». «А Андре Жид в таких случаях заканчивает главу вот так вот».
— Дякую, аж пидскакую, — благодарил я ее за советы и уходил в свою комнату писать. Мне не хотелось заканчивать как Толстой и Андре Жид, мне хотелось начинать и только начинать. Но Ирина, прочитав написанное, в очередной раз всплескивала руками и загоняла меня в стойло литературной традиции, как молодого непослушного бычка: «Да здесь же — посмотри — ты бросаешь все на полдороге… здесь крутишься на одном месте уже двадцать страниц… здесь…» Даже в те нечастые моменты, когда мне, казалось, все удавалось и я был доволен собой как молодою женой, какая-то часть моей личности не радовалась вместе с остальными частями, а говорила мне голосом девушки-женщины Ирины: «Здра-мо-ра! Как пишет фашист Фаулзяка…»
То же самое происходило и в наших отношениях: я требовал для себя нормальной человеческой жизни а-ля Чарльз Буковски, а то, чего от меня хотела девушка-женщина Ирина, мне представлялось невообразимым экстримом в духе Цвейга, Пруста или Шолом-Алейхема. Да, «Песни песней» Шолом-Алейхема. И во всем остальном тоже: девушка-женщина Ирина относилась к Богу как к массажисту, которому заплачено за то, чтобы он мял и давил получающего от этого удовольствие человека, я вообще в него не верил; девушка-женщина Ирина ходила по квартире, постоянно напевая песенки («огурчик-огурчик-огурчик-неверморчик»), я не переносил посторонних звуков, даже исходящих от любимого человека; девушка-женщина Ирина время от времени заводила свою одну и ту же шарманку («давненько на нашей улице никого не женили и не хоронили»), я делал вид, что ее не слышу и пишу.
Я тогда был в одной из лучших своих форм, все, что ни происходило со мной, казалось мне важным и примечательным, и я писал и писал как бешеный, укладывая в роман что угодно: листик — так листик, палочку — так палочку, червячка, упавшего с неба, — так червячка. И разумеется, советы и рекомендации моей начитанной девушки-женщины Ирины никак не могли не отразиться на написанном. Но отражались они в довольно причудливых формах и видах. Так девушка-женщина Ирина мне все уши прожужжала «Идиотом» — Достоевский был одним из любимейших ее писателей вместе с Гамсуном и Стриндбергом, — и в моем романе появился персонаж Лев Мышкин, но ничем, кроме своего имени не напоминающий героя Достоевского. Потом, уже при мне, девушка-женщина увлеклась бедолагой Фолкнером и потоком сознания, и я взял кусок фолкнеровского текста и вставил в свой — так, как будто его читает мой персонаж — не Мышкин, другой, по фамилии Матросник, — и над каждой фолкнеровской фразой написал, о чем думал Матросник в ту минуту, как читал Фолкнера. И получилось, что он думал о самых незначительных, бытовых вещах: поесть, поспать, пойти найти себе развлеченьице на вечер, может быть, с кем-то познакомиться и переспать, — но только не о прочитанном.
Потом девушка-женщина Ирина подсела на постмодернистов с их металитературностью и, как пишут, «высокой степенью теоретизирования и саморефлексии» и стала требовать от меня того же. Так в моем романе на полном серьезе появился кусок, в котором я как автор разбираю свой художественный метод по косточкам и даю ему литературоведческий анализ — но все это языком мата, ни одного нормального слова.
Потом — наши отношения сделали оборот вокруг себя и вернулись к началу? — девушка-женщина Ирина снова вспомнила о «Мастере и Маргарите» и о том, как я так и не дал ответа на ее первый второй вопрос, и потребовала его от меня, но уже в другой форме. Теперь мне следовало написать для моего романа вставной роман, чтобы вышел текст в тексте, и этот вставной роман непременно должен был быть на библейскую тематику, как у весельчака Булгакова. Я написал об Иешуа Га-Ноцри, но главным у меня оказался не Иисус, а тот, кто написал о нем — Матфей, и более того — Матфей был у меня первым в истории мира неверующим христианином («рука пишущего никогда не поверит в написанное, потому что знает, как появляются слова на бумаге» — акцент на «знает» и «слова»).
Наши с Ириной отношения дошли до той фазы, когда моя девушка-женщина захотела, чтобы в моем романе на полных правах появилась детская сказка. И тут я сделал то, чего не нужно было делать. Я отнесся к ее просьбе как ко всем предыдущим и не подумал, что в этот раз надо было подняться над собой и просто написать сказку. В моей сказке Красная Шапочка в каждое полнолуние превращалась в Волка и гонялась по лесу за другими Красными Шапочками, а поймав их — съедала. Лучше бы она отпускала их на волю. Моя девушка-женщина Ирина поскучнела, посерьезнела и больше по вечерам не перебирала мои волосы как страницы книг. А вскоре прекратились и советы-рекомендации. Девушка-женщина Ирина выскользнула из моей жизни так же легко, как и ворвалась в нее, — я не успел ни проститься, ни подарить ей только что вышедшую книжку нашего с ней романа.
Где вы сейчас, моя начитанная девушка-женщина Ирина? Кто вам целует пальцы? Куда ушел ваш татарчонок Ли?

 
 

5

Нас было двое: два — число смерти.
Я остался один: один — число жизни.

***

Что может быть хуже — я любил, и у меня была аллергия на любимую женщину. Как на кошку или хомячка. От одной мысли о ней у меня радостно билось сердце, а глаза застилало пеленой слез и начинался жуткий насморк. Я уговаривал себя: это не то, что ты думаешь, нет, ты просто состарился, или простужен. Но это было то, и ничто иное — Ее Величество Аллергия. Стоило мне даже мысленно приблизиться к любимой женщине, и я тут же начинал чихать, стоило отвлечься и забыть о ней, как чих тут же проходил. О взгляде, встрече, поцелуе или обычном прикосновении не могло идти и речи. Я страдал, и страдал вдвойне. Не думать о ней я не мог, и думать, как оказалось, тоже.
Для того чтобы выйти из замкнутого круга, мне нужно было полюбить другую женщину: но как полюбить по расчету? Сердце болит, нос заложен, воздуха не хватает — я жил, продолжал дышать, но жизнь моя была невыносима. Куда-то подевались все интересы и хорошее настроение: я сутками сидел дома и был занят только тем, чтобы лишний раз не подумать о любимой, а все, все вокруг без исключения говорило мне о ней. И теплая погода за окном спальни, и само окно, мимо которого летали птицы, и подоконник с давно засохшими, убитыми цветами, и раскрытые и брошенные на столе, на полу книги, и даже выкипевший весь, насухую, чайник. И я сам — без остатка — напоминал себе о ней. Лицо пылало, глаза чесались, слезились, нос свербило, я чихал и чихал не переставая — и каждый раз говорил себе, что это она обо мне вспоминает.
Если б она и в самом деле обо мне вспоминала! — может, мне стало бы легче; но она знать не знала о моем существовании и, наверное, любила другого человека. Когда я представлял ее с ним, мне приходилось особенно тяжко: сопли и слезы шли потоком, я задыхался и умирал. Страшная вещь — аллергия.
Долго так продолжаться не могло, и я решился умереть окончательно. Я выбрал самый легкий и быстрый путь к самоубийству — знакомство с любимой женщиной. Один взгляд, одна встреча, одно пожатие рук — и меня больше нет. Навечно. Что-то подсказывало мне, что все может быть по-иному, — я не верил.
Однажды утром я, написав завещание и оставив его на столе, обмотал шею шарфом, надел черные очки и отправился искать любимую. Она ждала где-то недалеко — так мне казалось, — любимая женщина всегда ждет где-то рядом.
Сад, улица, улица, парк — я ее нашел, это была она, ни у кого, кроме нее, не могло быть таких глаз, таких роз и такой улыбки. Улыбка сияла, сияла и согревала все вокруг. Мое солнышко! За нее — за эту улыбку ― мне и предстояло умереть.
Я подошел и, чихая, сморкаясь, представился: позвольте представиться… быть с вами знакомым… писатель такой-то… Она, улыбаясь, протянула мне руку, и я…

***

Нет-нет, я не пал и не умер у ее ног; задушенный, остался лежать кто-то другой — не я, — а мы, переступив через него, улыбаясь друг другу, ушли по аллее. И дальше — по жизни.
Аллергия еще какое-то время побушевала в моем сердце, соединив нас с Леной навсегда, и отпустила меня: Лена, как выяснилось, знала против неё какое-то сильное древнее средство и не сразу, не сразу, но вылечила меня. Теперь я здоров. Совершенно.

В оформлении использована работа Вагрича Бахчаняна.

[divider]

Андрей Краснящих
Харьков

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin