TOP

«Баркеса», или «Бурная жизнь вокруг нужника»

Алла Никитина

 

В Иерусалиме вышла книга Аллы Никитиной. Книга называется «Баркеса». Она – о витебском детстве автора. И не только.
Представляя читателям «Флориды» эту книгу, мы решили прежде поговорить о ней с автором.

– Алла, давайте начнем с начала. Что такое «баркеса»?
– Ретирад. Иными словам – общественный туалет. А если еще конкретней, то так мы, девочки, назвали дощатую уборную в конце нашего двора – просто изобрели слово, кодовое, – красиво звучало. Само строение – реальный знак послевоенной разрухи в почти исчезнувшем Витебске. Вокруг нашего нужника кипела бурная жизнь. Я в ней участвовала.
– Итак, речь идет о шестидесятых годах прошлого столетия, в одном отдельно взятом месте.
– Именно это я и собиралась описать поначалу – уж больно место было веселое и колоритное. Но оказалось, что изначально задуманное гораздо беднее, чем то, куда тебя в процессе работы занесут и твоя собственная память, и события нынешнего дня, и желание ответить на постоянно возникающие вопросы, связанные с темой. Ты вдруг понимаешь: то, что было в далеком детстве, никуда не исчезло. Оно рядом и мешает тебе жить. Или, наоборот, смешит и радует. Или стыдит. И если ты лепишь ошибки в текущей жизни – вернись, откуда пришел и поищи там ответы на вечные «почему?» и «за что?» Я попыталась проделать этот путь.
– Это довольно опасный эксперимент. Не было ли страшно возвращаться?
– Да, это так. Мы ведь обычно не замечаем, как быстро преображается наша жизнь. И слава Богу, что мы этого не замечаем. Я вот писала, сокрушаясь, об исчезновении моего двора, как-то позабыв, что и сама исчезаю. Часть задуманной рукописи уже была в компьютере, когда я поняла, что не закончу ее, пока не побываю на месте, о котором пишу. Я живу под Иерусалимом, переселилась двадцать три года назад, и так не разу не съездила в Витебск. И когда появилась там, то поразилась переменам. Таким быстрым и стремительным. И не столько ошарашил меня новый архитектурный ландшафт, весь в золотых куполах церквей, хотя на моей памяти, кроме законсервированных развалин Благовещенки и Варварьевского костела ничего не было, сколько городская толпа – длинноногие, светловолосые новые витебляне. Мне казалось, чтобы поменять толпу нужны поколения. Но нет, оказывается, не в случае Витебска и не в наше время… И я решила, что не может так вот быстро исчезнуть мой город под наносами нового культурного слоя. Мой двор и я в нем – не должны пропасть, даже если нас там нет.
– Так значит книга все же о вашем дворе, который исчез, как Атлантида.
– Можно и так. Но еще она о человеке, которому пять, шесть, семь, десять лет. Детство нам мнится такой нежной порой, прямо-таки лучшим временем жизни. Так вот, когда ты сконцентрируешься и войдешь в него, то поймешь, что это не так.
Я написала книжку, которую должен был бы написать каждый, даже если он считает, что не владеет в достаточной мере пером. Она непременно найдет читателя, который будет счастлив ее иметь – дети, внуки и правнуки, и те, кто за ними – набирается не так уж мало. А если рассказ искренен, в достаточной мере правдив и захватывает жизнь ближайших предков, среду и атмосферу времени или времен, если автор потрудится поразмыслить о связующих нитях своей судьбы, напряг память и фантазию, восстановив милые сердцу подробности, ее прочтут и другие люди с не меньшим удовольствием.
-Спасибо, Алла. Мы предлагаем читателям небольшой отрывок из книги.

 
 
 

Дядя Ваня

Благодаря баркесе наш двор получался одной большой коммуналкой с парадным (подворотня) и черным входами-выходами в конце длинного прохода между домами и сараями, через помойку на Успенскую горку. Все всё обо всех знали. Хочешь не хочешь, поздороваешься с соседями по дороге туда или обратно, посудачишь у окна или на тропе, и так пару раз в день. В те времена, когда ни телевидения, ни компьютера не существовало, а в нашем дворе не было еще и телефонов, чем, спрашивается, жить было? Ну, газеты, журналы, книги – понятно. Однако хочется же все-таки знать, что на душе и в тарелке у такого, как ты, так ли ему плохо, как тебе, а если лучше, то почему… Ни психоаналитиков, ни попа, ни раввина – одни бабушки, готовые отставить ухо в любой момент дать непрошеный, но полезный совет. Впрочем, иногда не только совет.

Дядя Ваня был стихийным бедствием нашего двора. Поспешно захлопывались окна и форточки, ключи дружно поворачивались в дверях, когда под вечер в подворотне возникал его болтавшийся от стены к стене черный силуэт. Он, казалось, владел тайным набором цирковых умений – стремительно летел головой в кирпичную стену, однако в самый последний миг вдруг так сплетал ноги, что голова не раскалывалась, а медленно сползала по кладке, тормозя и смягчая падение длинного расслабленного тела. Но тело не успевало коснуться земли. С законом притяжения у дяди Вани было плохо, или, наоборот, хорошо – его никто никогда не видел валяющимся на земле. Какая-то неучтенная наукой сила выталкивала его из положения тридцати градусов от горизонтальной плоскости двора, поднимала легко, как шлагбаум, закручивала вокруг собственной оси и снова отправляла в полет к противоположной стене, пока не выносила во двор и не зашвыривала точно в дверь подъезда, которая дико взвизгивала под напором дяди Ваниного желания попасть наконец в койку.
Странно, что синяя фуражка дяди Вани никогда не терялась, всегда шла по следу и, кажется, сама усаживалась ему на голову, когда он принимал вертикальное положение. Ходил он в кителе и галифе, работал плотником, про его руки говорили «золотые». А раньше, по слухам, он служил охранником в тюрьме, но за пьянку выгнали. Была у него славная, тишайшая жена – тетя Глаша, голубоглазая и хроменькая. Был сын Федька, мой одноклассник, который постепенно отстал на несколько лет. Его не переводили в следующий класс, потому что он был дурак. Так и звали его во дворе – Федька-дурак. Всегда сопливый, с безрадостной задумчивой улыбкой от уха до уха, он шатался по двору один, скучный, как последний осенний лист. Его редко принимали играть, но принимали, и вот почему…
Дядя Ваня подвесил качели для сына – толстая веревка была привязана к рельсу, выходившему из стены их квартиры на последнем этаже чуть ниже окна. Качели легко убирались наверх, когда катанье заканчивалось, становились недосягаемыми, и так же легко слетали вниз, когда Федька этого хотел. И вот он катался, а мы стояли, смотрели на него и умирали от зависти. Он раскачивался, вытянув вперед ноги с синими лодыжками, торчавшими из драных ботинок. Он летал над всеми нами, стоявшими внизу и дружно поворачивающими головы вслед траектории полета. Иногда он плевал на нас сверху. А мы все равно стояли. Это были минуты его триумфа. И нередкие. «Федя, дай покататься!» Он как бы не слышал и продолжал парить над нами. «Ну дай хоть разок!» – канючили мы по очереди. И он вообще-то давал, но замышлял при этом дежурную гадость. Раскачивал качели так, что сидящий начинал вопить от боли, ударяясь о стену, а Федька раскачивал еще сильнее, пока бедняга, изо всех сил пытаясь притормозить, падал на землю и, с воем потирая ушибленные места, плелся к себе в подъезд, где продолжал размазывать слезы по щекам, не ожидая никакого сочувствия. «Так тебе и надо, не лезь к дураку!» – был припев наших бабушек. А мы в этот момент предательски радовались: место освободилось. Ждали, заглядывая Федьке в глаза, кого он выберет покататься, радостно усаживались на доску меж веревок и начинали с упоением раскачиваться, пока дурак не хватался за веревку, собираясь повторить свой излюбленный трюк. Тут надо было вовремя соскочить, а иначе пойдешь выть в тот же подъезд. Желательно успеть показать Федьке язык, покрутить пальцем у виска и крикнуть «придурок лагерный». Это почему-то особенно сильно его злило, но он не мог оторваться от качелей, не мог их оставить и погнаться за обидчиком – на веревке тут же повисала стая маленьких обезьян, руками и ногами отбивавшаяся от него. Веревка иногда не выдерживала веса ватаги, и качелей потом долго не было. Жди, когда дядя Ваня вернется трезвый и починит…
Федьку папаша лупил нещадно. Я слышала, как тетя Глаша, вытирая глаза краем косынки, тихо рассказывала моей бабушке, встретив ее на тропе в баркесу: «Ой, цёця Люба, ён жа сумашэччый. Как напьецца, так Федьку лупить пачом свет. Той плача, бедненьки, вырываецца, а ён злой, и усе пьець и пьець, пьець и пьець. Хоць бы здох ужо… Федьку жалка – паследния мазги вышыбець…» Бабушка только вздыхала в ответ и голову опускала, как будто это она Федьку била. Встретить дядю Ваню трезвого и поговорить с ним было почти немыслимо, а с пьяного что возьмешь… Да и боялась она его не меньше, чем все.
Я не помню бабушку злой или сварливой – ее оружием, как я сейчас понимаю, было молчание. Молчанием она объясняла все папе, маме и мне, когда особенно провинюсь. И всем потом было стыдно за срывы и грубость. А мне-то уж как! Я часами отлеживалась под родительской кроватью, следя за бабушкиной ногой в клетчатой тапочке, давившей на чугунную педаль старой зингеровской швейной машинки. И длилось это целую вечность. До прощения: «Ладно, я верю, что ты больше не будешь».

Время в моем детстве было другим, очень неровным. Иногда за несколько часов можно было сотворить небо и землю, столько отчаянного ожидания оно вмещало в себя. Я помню движение стрелок на больших настенных часах… Как мне хотелось схватиться за маленькую и тянуть, тянуть ее вниз, чтобы скорее открылась дверь и вошла наконец мама. А иногда времени катастрофически не хватало – я за весь день не успевала прочесть положенные мне двадцать страниц в книжке с большими картинками, и это означало, что оставшиеся десять или пять перелетали на завтра, за счет прогулок, разумеется. Бывало, я исчезала со двора на «чуть-чуть», а возвращалась как раз к разборкам – все уже шли с работы. Как же так, думала я, ведь только что вышла за ворота, а уже вечер? И тогда хотелось повиснуть всей тяжестью на маятнике и удержать его на месте: пусть папа не придет домой еще долго и не узнает, что я натворила. О, если бы я в критические моменты той моей жизни не млела от страха или не изнывала от нетерпения, а сосредоточилась, то наверняка открыла бы истину об относительности времени и, кто знает, может быть, относительности вины…

Однажды – думаю, это была пятница, потому что бабушка раскатывала тесто для булок и куханов (коржики с корицей) на большом круглом обеденном столе в комнате, – свершилось нечто невероятное: трезвый и угрюмый дядя Ваня выносил помойное ведро. Бабушка заметила его плывущую над оконной занавеской фуражку и уже не отрывалась от окна, распахнув створки пошире. На улице резко потемнело – собиралась гроза, бурунчики пыли, как балерины, вертелись и гонялись друг за другом.
Бабушка отловила эту акулу дворового разбоя на обратном пути.
– Иван, подойди!
Тот послушно приблизился к окну и почти заслонил проем.
– Здравствуйте, тетя Люба!
Ответного приветствия он не дождался. Перед его изумленной физиономией закачалась скалка.
– Если я еще раз услышу, что ты бьешь Федьку или Глашу, – скалка на минуту зависла в воздухе, – знай: все, что у меня на душа, будет на твоей голова!
Она постоянно путала падежи, моя милая бабушка, – родным ее языком был идиш.
И скалка снова заплясала в маленькой, но твердой руке.
– А у меня на душа, Ваня, очень много и очень тяжело. Ты понял?
Он же сейчас убьет ее! Между ними только подоконник – стоит руку протянуть… Я вцепилась сзади в завязки бабушкиного передника, изо всех сил пытаясь оттянуть ее от окна. Вот сейчас! Хоть бы молнией его…
Но гром не грянул, дядя Ваня не перекрестился. Улыбнувшись вялой Федькиной улыбкой, он кивнул и поплелся с пустым вонючим ведром в свой подъезд. Бабушка задернула занавески, положила скалку на стол и пошла в кухню. «Айн, цвай, драй, финф», – бормотала она, капая в ложку валокордин, и запила его глотком воды. Вздохнула и сказала: «Бедный!».
– Почему бедный, бабушка? Ты ведь его не била.
– А что, богатый? – она глянула на меня как-то очень внимательно, бледная, прямая и непонятная. – Никому не рассказывай!
Я огорчилась, но решила, что Верке все-таки расскажу, но чтобы та поклялась, что никому не расскажет. Своей жизнью поклялась. А можно и моей. Я вообще-то всем рассказала бы про мою смелую бабушку – во дворе, как назло, в момент ее разговора с дядей Ваней никого не было, – но потом решила, что все равно ведь не поверят, смеяться станут надо мной.

А вскоре мне приснился сон, который я помню во всех его жутких подробностях до сих пор. Детские сны не забываются. У меня с десяток таких, которые мне бы хотелось «приснить» снова, чтобы еще разок уточнить детали, краски, проверить, не перепутано ли что в сюжете, заглянуть в те двери, куда не успела, потому что проснулась. Есть и такие сны, желанные, где мне хочется остаться надолго. И такие, куда я приходила бы отдыхать на часок, в обеденный перерыв, например. А есть сны, куда я захватила бы с собой пару полицейских, чтобы навели там порядок и сэкономили деньги на психоаналитиков.
Вот такой он, тот сон…
Я в квартире у Верки, которая живет над нами, на втором этаже. Мы играем у кафельной печки, как обычно, и нам хорошо, может быть, потому, что мы едим наши любимые картофельные дранички, очень вкусные. Вдруг в какой-то момент я почувствовала, что во дворе кто-то есть. Кто-то очень большой и очень страшный. Я его не вижу – боюсь выглянуть в окно, но мысленно отслеживаю каждый его шаг, чувствую каждое его движение по двору, пустому и хмурому. Этот большой человек кого-то мне напоминает. Точнее, напоминает мое состояние в присутствии этого «кого-то». И я уже поняла, кто он. Вижу, и Верка испугалась. А он что-то ищет, заглядывая во все окна, и даже в окна второго этажа – такой громадный человек. Вот он приближается к нашим, раскрытым. Гардина колышется, и вдруг огромная рука отодвигает ее и начинает шарить по полу. В окне появляется голова в синей фуражке с околышем. Мы с Веркой вжимаемся в угол за печкой, но рука приближается к нам, ощупывая половицы. Мы не можем позвать кого-нибудь на помощь, потому что не можем выдавить из себя ни звука, только рты раскрываем, как рыбы. Дядя Ваня протискивает огромные плечи внутрь Веркиной квартиры, вытягивает шею – хочет заглянуть за печку. Мы вжимаемся еще глубже, мы даже не дышим… Я задыхаюсь, я умираю от ужаса и невозможности вздохнуть – и просыпаюсь. Собираю последние силы и стаскиваю с лица ватное одеяло.
Какое счастье – дышать! Просто дышать, и все.
– Папа!
– Он на работе. И я убегаю, опаздываю. Вставай, умывайся!
Захлопывается входная дверь. Мама исчезла так же неожиданно, как появилась. Передо мной стоит Адка, смотрит, улыбается – уже одета, уже с куклой, тоже одетой. В доме пахнет картофельными оладушками – бабушка на кухне. И никакого дяди Вани-великана.
Как это здорово все-таки – просыпаться. Это ведь как родиться заново. Я тогда еще не понимала, насколько многообещающим может быть каждое новое утро. Вот такое, например: джоггинг, растяжка, душ, легкий завтрак и работа, работа. И никакого телевизора с новостями, мыльными операми, боевиками и прочими глупостями – только то, что нужно здоровому духу. Это я твердо обещаю себе за первой чашкой кофе с первой затяжкой «Тайма»: завтрашний день начнется именно так. Только так! Хватит! Сколько осталось?..
Какое счастье в это верить и этого ждать!
А в те времена мне перемен не хотелось. Хотелось тех же игр, тех же подружек, таких же трепетно-радостных встреч с ними. И чтобы папа и мама уходили с утра на работу, а бабушка оставалась дома. И чтобы все обитатели двора, все жуки, все камни, щепки, лопухи оставались на своих местах. И никаких перемен – моя жизнь была прекрасна априори*!

Имеется фотография. Мне девять лет. Мой день рожденья. Все дети нашего двора сидят за круглым столом в нашей комнате. Стол уставлен тарелочками с бабушкиными пирогами, леках и тейглах, бутылками лимонада. Я узнаю Федьку в чистеньком костюмчике, острижен наголо, только ровный чубчик оставлен. Он такой же, как все, один из нас, разве что улыбается наполовину, а глаза – грустные…

Напоминание: априори – это знания или черты, полученные до опыта и независимые от него.

От редакции. Всем, кто хочет приобрести книгу “Баркеса”, напишите автору по электронной почте:
 allan5@bezeqint.net

[divider]

Алла Никитина
Иерусалим

Comments are closed.

Highslide for Wordpress Plugin