По этажам несется ветер и топот, хлопают двери, дрожат герани. Шухер, Глокая Куздра идет! Директриса сама совершает обход, что-то случилось, всем стоять, трепетать, внимать. Дети! В школе ЧП. Сбежавший ученик седьмого класса найден утонувшим в реке. Негодяй, я вся поседела, разговаривая с его старушкой-матерью. Каково-то теперь ей, он подумал? Подумайте вы, впредь будет наука. В связи со случившимся, правила нашего режима ужесточаются. Пункт первый: запрещается покидать территорию школы без письменного разрешения воспитателя. Пункт второй: запрещаются прогулки на свежем воздухе позже 8-ми часов вечера. Пункт третий…
Кто утонул-то, кто? Этот, как его… Марусев. Это который? Из седьмого? Как хоть он выглядел? Да никак… Тихий такой, махонький, черненький. Неведома зверушка. Был Марусев — как и не было. Кто о нем сокрушается, кто его помнит. Ты помнишь? Нет. А ты? И я. А ты, Соня, — ты его помнишь? Да, помню, я была последней, кто видел его. Как ты думаешь, он нарочно? Что нарочно? Ну, утонул… Ну, чтобы о нем узнали, заговорили, чтобы Глокая Куздра вся поседела… Давай не будем думать об этом, давай его просто помнить. Давай. Расскажи, как он выглядел, как ходил, какие у него были привычки и чудачества, нарисуй его словесный портрет. Какой он был? Он был незаметнее чем обычный человек. Чтобы заметить его, надо было всмотреться. И вот тогда вдруг выпирала его непохожесть на всех остальных. Это было странно и даже… даже неприятно. Значит, он был странный и неприятный? Немного… в общем-то да. Каждый, кто всматривался в него, чувствовал непонятно-за-что-собственную вину. А это, согласись, неприятно.
Почему-то мне представляется, что он утонул несуетно, без вплесков и биения, без криков о помощи. Он никогда не умел постоять за себя. Не любил сопротивляться. Вот он идет между рядами парт — как сквозь палочный строй — подобрав руки, вобрав голову в плечи, приготовленный к неизбежному… «Хорошилище грядет из ристалища на позорище по гульбищу в мокроступах», — диктует Растяпа страшные, темные слова, — предлагаемых ею филологических изысков никто из нас не мог вполне оценить, тупицы, безмозглое стадо, да пошли вы все на фиг! — срывалась она иногда, отворачивала голову в лиловых кудельках к окну и застывала скорбно, вглядываясь в невидимую даль, понемногу забывая о нас, светлея печальным взором… Напрасно блуждаешь ты взорами окрест, милая Растяпа, напрасно ищешь совершенства в мире — за бетонной оградой шумят облезлые, больные от заводского дыма сосны, крутятся по воздуху последние листья и раздается граяние ворон. И двадцать восемь маленьких человек ничего не хотят знать о мокроступах, которые им очень бы пригодились, чтобы перемахнуть через ограду и бежать по сквозным аллеям парка, по улицам чужого города, по осенним дождям далеко-далеко, куда глаза глядят…
Раиса Степанна, а Раиса Степанна, а что такое «тенета»? Вот поживете с мое — узнаете… Умолкла души моей сладостная цевница, оглохло сердце в тенетах печали. Цветы красноречия не всходят больше под тению мирных олив, пагубный сон теснит в объятиях, глокая куздра кудрячит бокренка, помедли, помедли вечерний день, продлись, продлись очарованье! За бетонной оградой, в парке им. Челюскинцев зажигаются лампочки на танцплощадке — для тех, кому за тридцать — вот поживете с мое, узнаете! — топчутся пары по деревянному настилу — дама с дамой, в разбитых туфлях, в лиловых кудельках, а где кавалеры? — их корабли раздавлены льдами, но мы-то знаем, что все будут спасены, все до единого, даже Марусев, о котором никто не сокрушался. Не будем и мы его оплакивать.
Представим, как он входит в реку — пусть он идет расправленно, вольно, широко раздвигая руками осоку, и мраморные отблески воды скользят по его неповзрослевшему телу. Розовый вечер, солнце плывет где-то за краем зрачка, стелется косыми лучами по мокрой траве, по гладкой реке, заплетающейся в косы вокруг торчащих из воды прутиков. В такой реке можно удить серебристую рыбу с красными плавниками, собирать пригоршнями ил под корягами, на ощупь преследовать раков, слушать пузырчатые трели лягушек, ходить с закатанными брюками по колено в воде, следить за охотой стрекоз, резать камышовые дудочки, рвать кувшинки для молчаливой девочки Сони, катать ее в лодке — лодку взять на лодочной станции, по предъявлению паспорта, до наступления темноты, но неизвестно где взять паспорт, это во-первых, а во-вторых, еще никто никогда не бывал на этой реке, никто не знает дороги туда, никто не может покинуть территорию школы без письменного разрешения воспитателя, а наш воспитатель, Ван-Ваныч Юрок — человек не то чтобы черствый, но тревожный и зависимый — никому не позволит отлучиться в неизвестном направлении, вдвоем тем более с Соней, чтобы рвать для нее кувшинки. Ведь тогда мы не успеем к отбою, нарушим режим, переполошим сторожа, вахтершу, ночных нянечек, коменданта общежития и, может даже, разбудим свирепую старуху кастеляншу… А вдруг нашу лодку подхватит стрежнем, унесет стремниной, и мы не сможем вернуться к утру? — все дети как дети выйдут на утреннюю зарядку, будут выполнять приседания, наклоны и прыжки, потом потянутся в столовую, есть комковатую кашу с подтаявшим кубиком масла, пить компот из сухофруктов с запахом хлорки и половой тряпки, греметь эмалированными мисками, соскребать с них остатки жижи в огромный бак с перламутровыми помоями, кто-нибудь обязательно что-нибудь уронит, разобьет, разольет и останется убирать осколки, размазывать липкое по затоптанному, путаясь под ногами у дежурных, затем девочки наденут коричневые платья, мальчики — синие костюмы и отправятся в классы… Только Глокая Куздра, сколотив карательный отряд из Юрка, физрука и завхоза, будет носиться по коридорам, как бешеный слон, топоча ногами, клокоча внутренней яростью, с красными пятнами на сыром залежалом лице: «где беглецы? подать сюда!» — будет рвать двери с петель: может, куда спрятались, забились, хихикают, делают преступное, тут мы их и прищучим, выдернем за волосы на свет, прибьем к позорному столбу на линейке… Но нет, все розыски напрасны — в спальнях нет, в подсобках пусто, в гладильной никого, в актовом зале стоит акустистическая тишина, в душевых звенит неодушевленная капель… Ушли! Скрылись! Бежали! Дезертировали! Беспечно плывут по заповедным водам, самовольно перегибаются через край лодки, безнаказанно рвут многолетние речные травы: потянешь за желтую глянцевую головку — стебель с писком натягивается и лопается где-то в невидимой глубине.
Но погоди, как же мы можем плыть в лодке — ведь кассир лодочной станции не даст нам билета без предъявления паспорта, начнет расспрашивать: «Вы чьи? Откуда? Почему без родителей?». А ты ведь знаешь, как трудно объяснять постороннему, кто мы, чьи, почему и откуда. Растяпа нас учила, что правду говорить легко и приятно. Хорошо, ладно, давай сделаем правдивое признание: мы сбежали из интерната. Как посмотрит на нас кассир? Кассир посмотрит на нас более пристально — даже пригнет голову в своем деревянном окошечке, чтобы разглядеть повнимательней, — так всматриваются в нечто с виду обычное, но с обнаруженным изъяном. А если кассир — женщина с чувствительным сердцем? Она, чего доброго, захочет нас накормить и приголубить. Все это нам не нужно, все это неправда. Поэтому нам придется выложить всю правду, всю, до конца — да, не побояться выказать себя высокомерными отщепенцами и рубануть с плеча: это вовсе не то, что вы подумали, уважаемый(ая) товарищ кассир! Вы преисполнились жалостью, а это недоразумение: на самом-то деле мы — исключительно счастливые дети, и школа наша — не чета пронумерованным безликим интернатам, не приют для брошенных на прозябание, не дом призрения, наша школа — ого-го! подымай выше — это школа для Особо Одаренных. Нас культивируют и пестуют — кучно, в парниковых условиях, мы — ваши лучшие, редкостные цветы. И каждый понедельник, на школьной линейке, Глокая Куздра, пропесочивая какого-нибудь оболтуса-рецидивиста, не устает повторять: «Вы должны быть благодарны нам, судьбе и своим родителям за чудный дар учиться здесь, в этих священных стенах!» и иногда, на подъеме духа, читает вслух письма признательных выпускников.
Да-да-да, скажем мы посрамленному кассиру, вы еще не видели наших новых корпусов для занятий изящными искусствами — это роскошь, это версаль снаружи и афинская академия изнутри, если вы понимаете. Вечный спор Аристотеля с Платоном, два разнонаправленных перста. Огромная перспектива. Она иллюзорна, на самом деле все нарисовано на стене. Фреска по мокрой штукатурке. Если дерзнете пойти навстречу задрапированным философам, вверх по ступеням, под арочные своды — больно ударитесь лбом. Дураков нет, уже давно никто никуда не идет. С тех давних пор как изобрели перспективу, стены перестали быть препятствием: теперь на них можно нарисовать обозримо бесконечную даль с удаляющимися деталями будущего. На переднем плане начинается тропинка, на заднем плане — тропинка продолжается. И ходить уже никуда не требуется, достаточно правдоподобно, со знанием геометрии, изображать воображаемое. «Не знающий геометрии да не войдет сюда». Не знаю, как нам удалось войти сюда, а главное — как нам отсюда выйти. Проверим наши знания геометрии. Интернатские штаны во все стороны равны. Директриса — это такая крыса, которая бегает по углам и режет всех пополам. Если тело вперто в воду, не потонет оно с ходу… Но это уже другое, это запоминалка по физике для шестого класса. А Марусев таки потонул — видимо, удельный вес его тела каким-то образом оказался больше удельного веса воды.
«Тяжелый человек ты, Марусев, — сказал Юрок, — такой, знаешь ли, латентный анфан терибль в амплуа ходячего укора человечеству. Душераздирающее зрелище. Почему, кстати, ты пришел на занятия в носках?» – «Ну что-то же надо носить», — попробовал оправдаться Марусев. – «Все ответы твои невпопад. В военкомате будешь дурочку валять. А пока будь добр…». Марусев был добр и кроток. Единственная его обувь — пара резиновых кед — оказалась в то утро прибитой гвоздями к полу, Марусев проснулся, потыкал в обездвиженные кеды слабыми ногами, удивился, вздохнул, робко огляделся — шутники давились со смеху. Вечером из кабинета труда он вынес под полой пиджака плоскогубцы и тихо, безропотно освободил свои мокроступы. Обижать его было не очень интересно — он не жаловался никогда, не протестовал, а принимал все как должное.
Я была последней, кто видел его. Перед тем как уйти, он вдруг обернулся, протянул мне руку и спросил: «Пойдешь со мной?» Он стоял, с головы до ног обрызганный солнцем, — был май, субботний полдень, меня и Марусева привезли в машине скорой помощи в инфекционную больницу — обоих в лихорадке, с подозрением на корь, которая ходила в ту весну по всей школе, так что даже объявили карантин… Сопровождавшая нас школьная медсестра Нюра вышла из машины в регистратуру, оставив дверцы распахнутыми, и мы с Марусевым остались одни, в зачарованной тишине: сидели молча и смотрели наружу, на безлюдный больничный двор с раскрытыми вдали воротами, к которым тянулась светлая, в черных пятнах подсыхающих луж, дорога. За воротами стоял будничный гул свободы. Марусев встал, шагнул к выходу, спрыгнул на землю. Затем обернулся, протянул мне руку и спросил: «Пойдешь со мной?». Я покачала головой: нет. И он, приняв отказ как должное, стыдливо спрятал руку в карман, повернулся и зашагал прочь. Я смотрела на его удаляющуюся фигурку, пока она не превратилась в исчезающе малую величину в развернутой перспективе будущего.
А накануне этого происшествия ты навестил меня в изоляторе, помнишь? Да, я нес тебе ветку белой сирени из школьного сада, но путь мне преградила ночная нянечка, сторожевая каменная баба: «Туда нельзя, приказ! Болезнь передается воздушно-капельным путем, через дыхание», — я пообещал, что не буду дышать, я обладаю умением задерживать дыхание на целых полторы минуты — я умолял дать мне хотя бы минуту, одну минуту, я встал на колено и поднес ей ветку белой сирени, держа ее меж воздетых ладоней как царственный свиток, и сумеречный истукан смягчился: «Чтоб одна нога здесь, другая там, и ни звука!» На цыпочках для достоверности, татью прокрался к тебе, Соня, Соня, у нас так мало времени, подыши на меня, скорей, скорей, подыши на меня, пожалуйста, изо всех сил, я хочу быть с тобой в горе и в радости, в болезни и в здравии, я не могу без тебя, я хочу дышать только тобой, у нас один воздушно-капельный путь, пока смерть не разлучит нас.
Утром пришли Юрок с медсестрой Нюрой. Так, ну что тут у нас. Температурка чуть спала… Ага, сыпь, так и есть. Тут все понятно. Сегодня еще один поступил, когда ж это кончится. Ван-Ваныч, вызывайте скорую, отвезу вашу девочку в больницу вместе с этим, как его… Кто заболел, кто? Марусев? Зачем Марусев? При чем здесь Марусев? Это ошибка, это не тот, мы не дышали друг другом, зачем вы его посадили в машину вместе со мной, зачем он заболел? Зачем протянул мне руку? «Пойдешь со мной?» Нет, не пойду. У нас разный воздушно-капельный путь. Принял как должное. Abiit, excessit, evasit, erupit. Нашли утонувшим в реке. Я вся поседела, знаете ли. Умолкла свирель моей души, оглохло сердце в тенетах печали. Сходу потонул, сходу. Почему не взял лодку? Но ты же знаешь, какой там на лодочной станции кассир, как обстоятельно приходится объяснять ему простые вещи, которые объяснить невозможно. А мокроступы? Да-да, он понадеялся на мокроступы, этим все объясняется, — грядучи по воде, забыл, что в подошвах дырочки от гвоздей. Шутники давились со смеху. Принял как должное. Ушел на дно несуетно, без всплесков и биения, торжественно и строго вертикально. Без криков о помощи. Не надо кричать, не надо, сказано ведь: все спасутся.
Выходите, дети. А где второй, этот, как его?.. Я спрашиваю, где второй?! Что значит — ушел?! Как? Куда? С такой температурой?! Что за дети! Ни на минуту нельзя оставить. Это кошмар, это невыносимо. Господи! Меня уволят…
Не надо кричать, я же прошу вас. Какой светлый день, сколько солнца! Только очень холодно… Снаружи холодно, внутри горячо. Внутри — сухой песчаный огонь, снаружи — слоистые воды, чересполосица теплых и ледяных течений, зыбь, слепящая рябь, плеск и блистание, глубоководные голоса, обволакивающие травы, речные лилии на длинных стеблях, тут мы их и прищучим, — не надо, не тяните нас за голову, не выдергивайте за волосы, не рвите, мы ваши лучшие редкостные цветы, всходим под тению мирных олив.
[divider]
Ирина Батакова
Минск
1 comment. Leave a Reply