Паёк
В классе, где учится Лена Голубева идёт урок. Старушка-учительница одета бедно, но тщательно; она постоянно поправляет обеими руками гордость своего туалета – огромный белый накрахмаленный накладной воротник, поднимая его за концы, как подбитую птицу за крылья, а потом левой рукой – пенсне, и снова за воротник, и снова за пенсне… Седые волосы затянуты в тугой пучочек, и она, когда трогает воротник, потряхивает этим пучочком.
– Вена Говубева! – спрашивает учительница, проглатывая буквы «л» и «р» перед отдельными гласными (в гимназистках она, наверное, была очаровашка). – Ты пвопустива восемь дней. Восемь дней ты не быва в шкове. Что свучивось?
Лена стоит молча, вцепилась в крышку парты, дергает её, вот-вот оторвёт.
– Почему ты мовчишь? Ты быва больна?
– Нет, – тихо отвечает Лена.
– Ты пвиготовива увок?
– Нет…
– Увок ты не пвиготовива. Хорошо. То есть плохо! Скверно! В то ввемя, когда наша Квасная Авмия оквужива ненавистного ввага и ведёт квовопволитные бои с пвевосходящими сивами пвотивника, Вена Говубева не хочет помочь Квасной Авмии. Она не жевает учиться…
– У нее мать в тюрьме. За спекулянтство, – перебив учительницу, поясняет золотушный паренёк с соседнего ряда.
Недоговорив, застыла учительница, полуоткрыв рот. Перестала взмахивать крыльями белая птица у неё на плечах. Оставила она в покое свой воротник. Просто, без этого, выработанного годами «артистизма», подошла она к Лене, обняла за плечи. Будто и не строгая учительница, а родная бабушка.
Бабушка поморгала за стеклами пенсне, а потом прижала Лену к своей сухонькой груди. Плечи девочки обмякли, она зарыдала.
– Ничего, доченька, ничего… Война… Пвоклятая… – прошептала учительница…
… На перемене у окошка школьного буфета очередь – детям выдают «паёк» – по кусочку черного хлеба и слипшейся горстке «подушечек» – самых дешевых, без фантиков, конфет. Учительница у окошка называет фамилию ученика и после этого женская рука подает из окошка паёк. И тут же исчезает, чтобы выдать новую порцию.
– Тихомиров… Соловьёв…Чернов… Родионов… Кириллова… Метёлкин… Кавыркина… – Когда учительница сказала: «Голубева», рука появилась не сразу, задержалась немного – раздатчица тётя Варя сначала дала Лене буханку хлеба, потом кулёк конфет. Дала и словом снабдила:
– За восемь дён. Гляди, сразу не съешь.
Золотушный паренёк смотрел на Ленину буханку голодным зверьком…
… Лена торопилась домой. По боку ей хлопала противогазная сумка с книжками и тетрадками. Хлеб и кулёк с конфетами она прижимала к холодненькому пальтишку. Прижимала она богатство свое голыми покрасневшими от холода руками…
Дорога шла мимо глухих складских заборов и была пуста. Только сзади Лену упрямо догонял тот золотушный. Одет так, что глянешь – сердце кровью обольется: лохмотья, которые болтались на нём, с трудом можно было назвать одеждой. Лицо, как у старичка, губы сжаты, глаза смотрят в одну точку – в спину Лены.
А за ними едва поспевала отощавшая собака, в которой с трудом можно было признать пропавшую голубевскую Дельту.
Лена оглянулась – шагу прибавила. Золотушный не отстаёт. Она быстрей – и он наддал. Собака не поспевала за ними – сил не хватало.
Вышли к огородам. Их перерезала сточная канава химзавода; не замерзавшая зимой, она клубилась едким паром. За канавой – огороды, «поляна», а потом – вот они, домá, близко. Лена перебежала канаву по доске, стала карабкаться наверх. А золотушный сипит сзади, догнал-таки.
Стоят, друг на друга смотрят.
– Хлеба дай! – потребовал золотушный. Он часто дышал, сипя бронхами.
– Нет! – Лена ещё крепче, как могла, прижала буханку красными от мороза руками.
– Я есть хочу. Дай! – зло сказал золотушный.
– Не дам. У нас у самих есть нечего, – Лена тоже дышала часто, нездорово. Устала от такой гонки.
Золотушный кинулся на неё, рванул буханку к себе. Лена к себе потянула. Они сцепились, запыхтели. Упали в снег, завозились там, а хлеб отлетел в сторону.
Тут как раз Дельта подоспела: хвать буханку в пасть и, как могла, – бегом. Снег глубокий, а сил – откуда им взяться. Дельта прыгает вязко в снегу, буксует, но хлеб не выпускает. А ребята за ней почти ползут. Золотушный молча, а Лена кричит, задыхаясь:
– Делька. Фу! Делька, отдай!
Собака совсем выбилась из сил, завалилась на бок, буханку выронила. Попыталась встать,-*-/*- – не смогла. Заскулила. Тронула хлеб лапой и уронила голову в снег….
…А с другой стороны дети в снегу лежали, подняться не могли. Лена плакала. Жевала пальцы, пытаясь их согреть. Золотушный лежал на боку с тем же злым лицом старичка и дышал часто-часто. Как собачонка…
Прижимая к груди полбуханки, Лена уходила с огородов к домам. Один кусок хлеба, с вдавленными в мякиш подушечками лежал на снегу около золотушного, другой – у собачьей морды…
Интендант
Эту историю я пересказываю со слов сестры Лиды. Она была уже тяжело больна и не вставала с постели. Я регулярно ездил к ней в Кузьминки, по очереди с Зоей и Сашкой, мы привозили продукты и все что нужно для ухода за больной, готовили поесть, кормили ее, стирали, убирали за ней все, что полагалось, помогали подняться и… нет, это описывать в подробностях я не в силах. Мы о многом беседовали, даже пели на два голоса: Лид, давай споем? Давай… «Старый клен, старый клен», начинал я одну из наших любимых песен, и она слабеньким, дрожащим голоском подтягивала, а я едва сдерживал слезы и пытался о чем-то шутить…и как-то я поделился с ней, вот, мол, пишу «мемуары детства»; стал перечислять ей эпизоды, которые намеревался включить в книгу. И началось: а это помнишь, а это помнишь… Пересказал ей почти всю канву своего повествования. А ты помнишь, как тетя Маня ворвалась к Дуниному квартиранту? Нет, хоть убей. Полная тьма. Расскажи. Ну, слушай, Руя (так меня прозвали с детства, вернее, я сам так себя назвал, когда научился выговаривать букву «эр»: Ну, скажи, как тебя зовут? – Руя!)
Тетя Маня получила известие о гибели мужа Филиппа Ивановича. Воевал он пулеметчиком, отступая с боями. Его второй номер после переформирования следовал на фронт через Моршанск. Отправку задержали. А с дядей Филей они обменялись клятвами, что ежели что с кем случится, сообщить родне. И адреса записали. А Филипп Иванович, напомню, уходя на фронт, наказал жене к сестрам пробираться, вот и дал своему напарнику моршанский адресок. Тот и нашел дом 55 на улице Карла Маркса и принес в него черную весть. Рассказ его был краток: Филипп Иванович был пулеметчик отчаянный и храбрый. Стрелял по врагу стоя на коленях и орал диким голосом: «За Родину, за Сталина, за Матрену, вашу мать е…!» А дальше шли слова не для нежных ушей. И схватил он, стоя на коленях, пулю или осколок в живот. Из медсанбата погрузили его в госпиталь на колесах для отправки в тыл. Но состав немецкие самолеты раскрошили в щепу… Вот такая история… Тетка Маня повыла, покричала, порыдала на плечах у сестер и затихла, почернела вся и тенью передвигалась по дому.
А у тети Дуни квартировал капитан интендантской службы, смазливый чернокудрый и голубоглазый военспец по продовольствию. А как, видать, продовольствия под его началом было в избытке, то каждый вечер стол накрыт, женщины (блябли и мамошки, как определяла тетка Дуня), водочка и винцо сладкое, патефон – в общем, тыловой блуд и угар.
Тетка Маня входит тенью к Дуне на кухню, открывает дверь в залу, а там компания веселится и дым столбом. Как увидела она разгульную не по времени сцену: за столом красавец-капитан чернявый в обнимку с разодетой женщиной, а рядом еще офицера́ с бабами, портвейны всякие на столе да закуски дорогие, так что-то у нее внутри оборвалось, струна лопнула, всю затрясло ее в истерике, закричала она: Сволочи! Вы тут жретя, а на фронте люди вместо вас гибнут! Гады! Паразиты! Ненавижу! Схватила из-под рукомойника таз, полный помоев, и ливанула их на стол, на пьяную компанию. А интендант вырвал у Маруси таз и саданул его краем по больной голове тетке нашей. Она и упала с глубоко рассеченным лбом на пол, кровью залилась. Интендантишко перепугался, вытаращил свои голубые глаза, засуетился. Женщины бросились поднимать Марию Николаевну, а она без чувств. А тут на крик весь дом сбежался. Послали за врачом. Приехала «скорая», доктор осмотрел рану – надо зашивать. Дело серьезное. Что случилось? Ему доложили. Он был дисциплинированный по военному времени, вызвал милицию. Явилась милиция, поглядела. Доложила в военную комендатуру. Пришли забирать компанию. А тетку Маню повезли в больницу швы накладывать.
Хана интенданту? Нет, не хана. Кто нанес удар? Женщина-красавица вышла вперед и заявила, что это сделала она из ревности. Но машинально. И умоляюще смотрела на всех, чтобы капитана не выдавали. А он молчал, подлец. Женщину увели. А интендант вскорости исчез куда-то: то ли на фронт, то ли в иные края. Тетя Маня ходила по дому с перевязанной головой и все охала. Вот эти бинты я помню.
Вскоре после войны гостила Лида на каникулах в Моршанске, как всегда. Наверное, был там и я. Ты помнишь, спрашивала она, рассказав эту историю, зашла к нам во двор женщина и говорит: здравствуйте, а вы меня не узнаете? Осунувшуюся, поседевшую, Лида все-таки вспомнила ее. Я была у вас в гостях, у капитана, был такой случай. А откуда вы? Вот, вышла из тюрьмы… Отсидела за красавца… Господи, ее, оказывается, за тетку Маню осудили, а никто и слыхом не слыхивал, не знал – не ведал. Отбыла срок и вот искала концы, нет ли у нас каких сведений – известий о красавце-интенданте. Да нет, уехал сразу после того, и все. Да…
[divider]
Юрий Чичёв
Москва