МОРЕ
И стою я опять на посту… Тогда это были два ряда колючей проволоки а за ними – ночная степь. Она залита серебром луны и продута насквозь ветром. А я стою и храню то, что мне совсем не нужно. То, что опасно и вредно для всех. Я стою на посту и хочу, чтобы оно не вылезло за проволоку и не осквернило степь, а меня ведь поставили здесь для того, чтобы степь не затопила серебром и не сдула ветром пост, под завязку набитый бедой для всех, кто этого коснется… Тогда я хотел, чтобы волны сопок двинулись на пост океанской зыбью и накрыли его каменным девятым валом. Пусть даже и со мною вместе… Как похоже все – все повторяется, как будто и не разделяют эти посты четверть века и четыре тысячи верст – ржавый периметр, а за ним – море…Но теперь… Теперь я просто хочу уйти с поста… Уйти туда, куда мне действительно нужно. Теперь мне есть куда идти… И я уйду.
Уйду в море.
Почему никто не считает Ленинград морским городом? Я и сам не считал. Но однажды я бежал в школу через мост – бог мой, как я опаздывал! И с горба моста увидел то, что сбило меня с шага… Справа лежало то, что знал весь мир – дворец и крепость глядели друг на друга, и рвались через километр свинцовой Невы, а биржа смотрела на них со стрелки, подсвечивая им путь факелами ростральных колонн…А университет и академию художеств разделяла оранжевая пена Соловьевского садика, и не знал я тогда, что именно в нем та самая скамейка, у которой мне предназначено стоять на самом главном своём посту. Осень смела дымку и марево – такого прозрачного воздуха мало где дано увидеть, и разглядывая завитки капителей, не думаешь о том, что до них больше километра – все видно предельно отчетливо. И каждый лист на липах и кленах сада можно рассмотреть и потрогать глазами. И Неву с моста, кажется, можно видеть до дна – на десяток–другой метров и баркасы с ловушками для угрей просто висят над дном… Высоко –высоко… И не падают… Но слева, слева – порт! Это руки и ноги города, он ими работает, он кормит дворцы и сады и питает жизнью плоский и ровный город воздуха и неба…
И до меня дошло, как он огромен, порт, – ведь только вокруг половины его надо ехать на трамвае два часа. А портовым городом я его не считал потому, что море какое-то ненастоящее на вид: серенький и мелкий залив, совсем не как в кино, и мне стало стыдно… Я смотрел на невзрачную воду и не видел главного – корней этого города, ушедших глубоко под воду и дно Маркизовой лужи… Раньше я смотрел и не видел главного…
А сейчас я стою посреди ржавого периметра гаражей, сжимая онемевшую мобилу, и бесит меня, что не могу я снести его взглядом и сжечь, чтобы увидеть то, что я называю Балтийским океаном, – зря смеетесь, в нем полно величия…
Это было в Стрельне, в яхт-клубе. На пирсе была дикая суета, – дети спускали на воду вооруженные лодки, мы еле успевали своим ходом на гонки к приемному Невскому бую, брать детей на буксир уже не было времени, хотя катера стояли под парами, и дети рвали в бейд из гавани. До буя еще шесть миль, а для них гонка уже началась… А от эллингов топали тренеры и судьи – черт знает, что за люди – сами ползут еле–еле, а потом будут пищать, что не успеваем, как будто не знают, что море не обманешь… Может оттого, что море у нас выглядит не по-настоящему? Серо – свинцовое почти везде в заливе, и milk & coffee, как сказала Мэгги, разухабистая тренер – янки, в Стрельнинской бухте…
А мы стояли с Борей на пирсе у «Дельфина» и швартовы уже были скинуты, и Иваныч виртуозно удерживал судно ходами, и нас бесило, что каждую минуту задержки придется отрабатывать в море, и Боря с издевкой воскликнул: «Пора в моря, господа водоплавающие…»¸ а я согнулся в поклоне и сделал руками приглашающий жест…
«Какое море, – лужа» – процедила Ольга Васецкая, и меня подбросило пружиной и вытянуло в струну… Голова моя поворачивалась медленно, как орудийная башня линкора «Ямато» – на Борю, и его башня вращалась так же заторможенно – ко мне… Мы переглянулись. Она же визжала от страха, когда мы мирно шлепали к Березовым островам, – штормец был игрушечный – волна метра три и катер почти не валяло, ей пасть нечем заткнуть было в Ладоге, когда валяло понастоящему, она не могла перебиться без жратвы не то, что сутки, – несколько часов, и она была родом не отсюда, а из Ивано – Франковска, лежащего в степи среди редких рощ и садов…
А мы посмотрели ей в глаза…
Этого взгляда она нам никогда не смогла простить… А зря… Море надо уважать…Любое…
А я стою на своем посту и смотрю в море. Что с того, что оно серо – свинцовое и до дна всего пара – другая метров. Двадцать часов ходу и останется по корме последний, Западный Березовый остров, я увалюсь под ветер и лягу на Мощный. Его – левым бортом и часами буду смотреть, как голубеет вода… И по счислению пора будет искать на горизонте маяк Ристну острова Хулимаа, и я опять проморгаю, как море станет – морем, тем самым, что в кино и на картинках – молочно-бирюзовым. Еще солоноватым, его еще можно пить, но это уже – море…
А я… Я пойду тем курсом, которым никогда не ходил, в страну, в которой никогда не хотел оказаться, на родину тех людей, которые мне никогда не нравились – в Германию… В Росток…
Тешите мне на голове кол, но я стою на просмоленной палубе соломбальского карбаса, и подмышкой у меня допотопный румпель, тяжеленный, и не больно-то удобный, и присесть на вахте не очень-то удастся, – судно не рыскает, идет, как по струне, обводы отточены веками поморского опыта, но фиксатор руля не фонтан, надолго не оставишь… И – не приведи господь срубать и ставить мокрый парус – он из брезента. Тут даже андерсоновскую турачку заломать – запросто… Да и жилы порвать – не проблема… А по фигу мне – и на таком дойду – главное на дно такое не ляжет… Нет такой погоды, чтоб уложила она на дно такой карбас… Значит, – дойду… И буду обдирать ладони о сезаль такелажа, проклинать гафельное вооружение, подсасывая ветер, и крыть в хвост и в гриву этот растреклятый семитонный «Оптимист», но другого-то у меня нет… Меня может обогнать кто угодно – кевларовый тримаран и тысячесильный катер с верфей Клайда, паром «Дойчланд» и обшарпанный за шесть десятков лет службы «Волголес» – я провожу его взглядом, и отдам честь тени дяди Вани Сепелева на мостике – давно ушедшего капитана этого судна… Они все обгонят меня… Они придут раньше… Но они не успеют… Успею – я… На старом допотопном суденышке? Да. На старом допотопном суденышке, собранном из того, что давным-давно считается в этом мире хламом, снаряженном на последние гроши, успею… Успею…Она сказала – ДА. Она дождется…
Я успею…
ДИАГНОЗ
Она бесится, если ее назвать Еленой Михайловной… А вот Ленка, так может даже и улыбнуться… А ей – семьдесят три…Понятно, что десять лет назад тем более так было… Молодость слаще уважения. Пусть и иллюзорная.
У нее стандартная советская судьба. Ее родила охранница в лагере в Чувашии. Потом – Мордовия. Потом – Коми, с трех лет – детдом… Нет, маму не посадили – она стучала исправно – просто надоела…
В четырнадцать – рывок из Ырген-шарского детдома в стольный город…
Арест на Сыктывкарском вокзале за проституцию… В пятьдесят третьем за это можно было огрести очень увесисто. Однако просто вернули в детдом, так как приобрела смежную профессию – барабан. От ее стука выло все в детдоме… Потом в лагере, где она работала… Н-дааа… Работала… Ладно, исправлять не буду… У нее даже грамота есть – лично от Хрущева – в связи с каким-то юбилеем внутренних войск МВД… Она мне ее раз пять в нос тыкала…
Энергии – бешеной, на мирные б цели…Три раза замужем – как без этого в Питер пролезть? Детки есть, об отцах знают минимум – это у нее, похоже, наследственное, но мать она, в отличие от своей, неплохая – всех детей в Питер перетащила с разны концов страны…
Дом у нас старый – 1903 года, весь гранитом облицован и похож на карельскую скалу правильной формы, стены – метр десять, и даже от фурнитуры многое сохранилось, и когда я во внеурочный час врулил домой, сценка меня просто убила. Они с третьим мужем – Колей – свинчивали с двери бронзовую ручку, чтобы сдать в цветмет. Ручка – класс, изящества непередаваемого – без львов и морд, только лилия… Да и то – намеком…
Она тыкала мне в нос черную пластиковую и с пеной у рта доказывала, что так будет лучше… Слышала и запомнила где-то слово «экология». Тогда-то я Коле в первый раз в зубы и отвесил. Зря, между прочим, с ее это подачи творилось и без ее директивы он вообще не дышал. Но и бабе в рыло дать у меня как-то не вышло, – я не сапер Водичка…
Потом оказалось, что у соседей семейный бизнес – с утра вся троица – Лена, Коля и их худосочный сын Костик строем обходили окрестные помойки и, натащив шмутья , стирали его в нашей коммунальной ванне и сдавали в секонд-хэнд. Тут интерес был коммерческий и мордобоем от такой кормушки их было не отбить, – пришлось ментов подключать.
Майор Володя Полуботко, виртуоз развода и отмазок, штаны им намочил круто и бизнес прекратился.
На залитой солнцем семнадцатой Линии перед дверями 16 отдела я вдруг дал себе труд увидеть их лица. Запах листвы и невской воды пропели то, что я проглядел со злости. Костику было дико стыдно за такую жизнь. Несчастный мальчишка стыдился вранья мамаши. И Коля оправдывал себя, что он просто потакает слабости любимой женщины, а по помойкам с нею ходит только для охраны, все-таки бывший боксер, ну и там, пособить, помочь. А ведь он – сварщик по профессии и неплохой…
Просто, – девяностые… Сто раз я слышал от людей, – сделают гадость и говорят – «Время такое…». А время всегда одно – расстояние делить на скорость света… И течет оно одинаково, что сейчас, что в семнадцатом, что в девяностые, что в блокаду… А у него умерли все, и он чудом угодил на Большую землю, – заснул в полуторке, а проснулся в Свири… На третий год блокады…
Но с Ленкой он жил уже пятнадцать лет и давно ей соответствовал. И если б не шелест листвы и плеск волны у ментовки, человека в нем мне б и не увидеть. Но человек только мелькнул. Дней через несколько все вернулось на круги, – вылез на сцену муж и раб и затмил все остальное. Он вписывался во все скандалы, которые она затевала, лез, замирая от страха, на рожон, но все-таки с оглядкой – бумаги, как у Ленки, из «Скворечни» о том, что податель сего – невменяем и ответственности за свои действия не несет – у него не было… Я, кстати, думал, что вот уж как раз бумага эта – точно – липа, но Димка, зав наркологическим отделением психоневрологического центра имени Скворцова-Степанова, добыл мне ее историю болезни и я утерся. Было там что почитать…
Ну это – так, я вообще-то про Колю…
Года три назад он из квартиры исчез. Надолго. Ленка носилась по квартире не то чтоб пришибленная, но орала как-то не совсем так… А Костя… Знаете, – волчонок, очень на него похоже. А я этого зверя уважаю. Бывает такое, мать – псина, а родила настоящего волчонка… От дворняги…
Я вошел в подъезд, Костик как раз шагнул с последней ступеньки, – подъезд длинный, прохладный, зимой – теплый, между нами – метров двадцать…
Мальчик, мальчик… Одни глаза… Так только волки… Или собаки из книжек…
– Костя, что с отцом?
– В больнице, дядя Егор…
– Ох, ты… Перспективы?
– Выпишут через неделю…
– Ну , слава богу. Удачи вам.
– Не совсем… Ладно, спасибо, я передам.
– Сам скажу. Держись!
Он скользнул наружу, на улицу, а я стал одолевать ступени, – тяжко как- то шлось… Хотелось встать и долго думать… Итоги, что ли подводить… Или взвешивать что-то… Ну и глаза у парня. Черт знает… Тряхнул башкой, пошел.
Сначала она орала так же, как и раньше, но Коля как- то очень умиротворяющее гудел. Через пару месяцев я почувствовал неуют, потом дошло, в квартире стало тише. Я отмотал назад, – точно, он же теперь все время улыбается… Он стал здороваться в коридоре и на кухне… От него веет безмятежным спокойствием и уверенностью… Он доброжелателен – так, как только может быть настоящий мужчина… Он – мудр…
Он узнал, что у него – рак….
[divider]
Георгий Тарасов
Санкт-Петербург